КОРОЛЕВ Андрей Александрович
ДОГОНИ РАДУГУ (роман, публикуется в сокращении)
Жене
Сегодня
(Вступление)
Сегодня мне исполнилось двадцать пять и я начал свой роман. С какой стати я решил совместить два этих выдающихся события – мне и самому не вполне ясно. Может быть, меня окончательно уели разговоры о шестилетних Моцартах и пятнадцатилетних Гатах Камских и я решил, что и 25 лет тоже не слишком много, я еще достаточно молод и чист и еще не совсем закостенел? А может, я просто поленился ждать до семидесяти пяти, когда начинать новую вещь, безусловно, более почетно, но зато и более ответственно (уже не сошлешься на инфантильность и не подстрахуешься тем, что «все еще впереди»)? Честное слово, не знаю, но я все же начал и в любом случае проявил похвальную прыткость и не слишком рисковал: в двадцать пять ты уже, слава богу, не ранимый юноша и еще, упаси боже, не ущемленный в правах молодой писатель, и все тебе, как говаривал мой армейский начальник подполковник Беднушкин, как с гуся трава!
Кстати, об армии.
Так уж получилось, что два года назад я призвался (?) и, как нетрудно догадаться, совсем недавно уволился (?) в запас (???). Впрочем, если учесть, что я был основным игроком в футбольном СКА, один вопросительный знак после слова «запас» смело можно опустить. Можно также отпустить по поводу моей службы пару пассажей в жизнерадостном стиле, дескать, «сам не знаю, почему АНЗЮС не напал на нас: я был ощутимой брешью в обороне», или еще что-нибудь в этом же духе, но, во-первых, к обороне я имел не самое прямое отношение (я был полузащитником), а во-вторых, сейчас мне пока еще не до шуточек, а потом, подозреваю, не достанет нужного сарказма: я человек отходчивый.
А начал я об армии для того лишь, чтобы еще на раз умыть руки: вот где набираешься ценнейшего инфантилизма! Мне, по крайней мере, на втором году службы приходили в голову мысли исключительно детские, на уровне «хочу – не хочу», и почти не приходили интеллектуально-творческие. Часть ответственности за это я, пожалуй, могу принять на себя (обычно мне просто лень было дойти до библиотеки), но основную долю вины все же вынужден свалить на объективные причины: все равно в ней, кроме «Белого клыка» и «Маленькой железной двери в стене», читать было нечего. Спасибо сослуживцам: все эти два года у меня в тумбочке как-то смог сохраниться старенький Кортасар из серии МСП – он-то и помогал мне (если только Кортасар может кому-то помочь) не опроститься окончательно. Да еще письма из дома (ах, эти примитивно-трогательные письма из дома!) и – еще важнее! – письма домой: благодаря им я поддерживал на уровне свою врожденную грамотность и оттачивал легкость стиля. Возможно, это не слишком много, для того чтобы начать роман. Но, поверьте, и не слишком мало. Оставалось только дослужить без залетов и приступить к делу. Вопрос только – когда?
И вот представьте теперь, как застучало мое сердце, когда в конце апреля мой шеф Беднушкин остановил меня в коридоре штаба (не стану утверждать, что я оказался там совершенно случайно) и вдруг спросил:
– Как дома-то?
– Да как... – вяло отозвался я.
– Мамка с папкой ждут?
– Ну дак, наверное... – горько отозвался я.
– И дивчина?
– Х-хэ!
Сказать по правде, пока я лишь в самых общих чертах представлял себе ждущую меня дивчину, но не сомневался, что какая-нибудь сейчас наверняка только этим и занимается!
– У меня день рождения пятнадцатого, Виталь Палыч, – ввернул я, и, кажется, довольно невпопад.
– Значит, домой, – сказал он, видимо, не расслышав мою последнюю вводную.
Я кивнул и преданно заглянул ему в глаза.
– Ну-ну, – сказал он и отошел, оставив меня в самой тяжеловесной задумчивости.
Если это был намек, то слишком для меня тонкий. Я предпочел бы что-нибудь менее теплое, но зато по-армейски четкое, например: «Чтобы сегодня же духу твоего здесь не было!» Честное слово, я бы не обиделся.
Но вскоре выяснилось, что, хотя дембель и неизбежен, справить свой день рождения дома я смогу лишь в случае победы нашей команды в городском турнире по мини, посвященном, кстати, Девятому мая. Знали ли несчастные наши соперники, какие тучи сгущались над их головами? К счастью, вратарь головной автоколонны, с которой мы встречались в финале, оказался действительно головастым парнем и всего лишь за литр благополучно пропустил один мяч от меня уже в первом тайме и еще два от других дембелей – во втором. Теперь мы имели полное право обступить Беднушкина в раздевалке и испытующе уставиться на него.
– Ну что? – непроницательно осведомился он.
– Обещали, Виталь Палыч, – нашелся кто-то.
– Ну и поедете завтра, – сказал он таким тоном, словно до этого каждый день выпроваживал нас, а мы все как-то отнекивались. – Только смотрите мне не нажритесь сегодня, – добавил он отцовски-ворчливо и обвел нас зорким взглядом. – А то будет вам тогда дэ-эм-бэ!..
– Что мы, дураки? – искренне возмутились мы.
Мы действительно были не дураки и поэтому нажрались только на следующий день, только получив документы и только-только выйдя за пределы части...
И вот я уже сижу дома перед раскрытым майским окном и довольно ясно различаю в нем даль свободного романа: герой-симплиций в новой неестественной среде, несколько его приятелей, пара-тройка дивчин и коварный антагонист. И разумеется, пикантные сценки через равные промежутки по всему тексту – для затравки. Ничего, пойдет?
Глава I
Третьего дня
(Боб М. Моткин – жуир и бонвиван)
В ночном кафе мы молча пили кьянти.
Я шагнул из вагона и мысленно запечатлел этот миг для потомков: утренне-яркое небо, длинное и приземистое (со стороны города гораздо выше) здание вокзала, чисто-пустынный перрон и в центре – моя некогда статная фигура в слегка изжеванном спортивном костюме, солдатских ботинках и с сумкой на плече. Камера выхватывает украшенный здравицами фронтон здания, группу пионерок-нимфеток с полевыми цветами, потного председателя горсовета с хлебом-солью и, наконец, наезжает на мое выспавшееся, свежее, приятное, улыбающееся лицо. Стоп-стоп, лицо снимать не будем, не видите разве – переволновался человек, растроган да и брился явно не сегодня. Лучше дадим его вскользь, панорамой, а то и просто заменим каскадером – румяным и с американской улыбкой: che-e-e-ese! Приезд и встреча, дубль семнадцатый: мотор!
Я потоптался на месте, ожидая, когда же счастье свалится мне на голову, когда же наконец я почувствую: ну вот, наконец-то!.. Впрочем, нет, именно это я и почувствовал, именно в этих словах, но что «наконец-то» – понять было трудно. Наконец-то я добрался? Наконец-то я вернулся в свой родной город – такой крикливый, чумазый и ужасно милый? Наконец-то начнется моя новая красивая жизнь?
Я сделал несколько шагов – первые шаги по родной земле. Вчера, 12 мая, в 9.30 утра вернулся домой после службы в ВС Константин Владимирович Аксенов – известный в прошлом спортсмен, а ныне подающий надежды литератор, почетный житель нашего города. На перроне высокого (метр восемьдесят два) гостя встречали представители широкой общественности. Под звуки туша Константин Владимирович вышел из дипломатического вагона. Вот они, долгожданные первые шаги по родной земле!
– Константин Владимирович, если честно, первое ощущение?
– У меня нет слов... Простите, я так взволнован... Простите, потом, потом...
Я остановился, опустил сумку на асфальт, запрокинул голову и закрыл глаза. Хорошо! Или я это только пытаюсь себе внушить? Нет, все-таки хорошо, хотя голова – ч-черт! – еще побаливает. А, в принципе, чему особенно-то радоваться? Что я хотел здесь увидеть?
В оргкомитете по встрече легкая паника: клиент взгрустнул. Срочно запускаем кордебалет. Кордебалет! Где эти безмозглые куклы?! А ну-ка, живо на перрон! Кордебалет в полугусарской (сверху гусарской) форме выскакивает из-за спин и выписывает перед моим носом гостеприимные кренделя. Спасибо, друзья, я так рад вас видеть. Спасибо, товарищи. Нет, как это у них все-таки ловко получается! Как все-таки они умеют передать ногами такие тонкие, понимаете ли, переживания. А вон та брюнеточка, третья слева, ей-богу, ничего. Оч-чень даже неплохо. Так! Превосходно! А еще выше? Нет-нет, достаточно. Хватит, хватит, а то, боюсь, сердце не выдержит – разорвется от радости. Два хлопка – достаточно. На сегодня все. Кордебалет, отставив попки, отбегает. А вот ту брюнеточку – вас, вас! – нельзя ли попросить остаться?
И вот ты идешь по чистым улицам своего города, просто гуляешь по чистым улицам (ничто так не располагает к прогулкам, как чистота улиц), просто идешь майским утром рядом с тонкой девушкой в светлом платье, и осторожные машины иногда проезжают мимо, и усатые водители поворачивают головы, глядя вам вслед... Ах, как тебе нравится гулять по майским улицам рядом с этой девушкой с тонкими руками и чуть выгоревшими волосами, с ниткой ярких бус на тонкой шейке, пусть это будут всего лишь стекляшки, рубиновые или изумрудные – неважно, важно, чтобы шейка была длинная, с родинкой у плеча, с прозрачным пушком и незагорелая сзади, где начинаются волосы, где кожа светлая и нежная, куда ты изредка (ах, какая вольность!) кладешь свою руку, или просто проводишь рукой по этому месту, или просто прикасаешься к нему – тебе не надо слишком многого, зачем? – тебе хочется просто ходить по этим свежим улицам с этой майской девушкой, с этой девушкой в прозрачно-светлом платье без рукавов, с чуть-чуть вывернутыми локотками и легкой осторожной походкой – как босиком по мокрой гальке – и добрые волны, шурша, набегают, и цвет у воды невообразимо-зеленый, и небо над головой пронзительно чистое, и солнце стоит высоко... Ах, как бы ты хотел сейчас пройти по чистым улицам с тонкой девушкой, и молоть всякую чушь, глядя строго вперед, и с глупым счастливым лицом неудачно острить и ловить себя на этом, и ловить себя на мыслях не совсем приличных (как тебе не стыдно?), и, бросив взгляд налево, увидеть в вырезе платья полоску более светлой кожи и торопливо отвести взгляд, и поспешно начать новую фразу – чуть громче предыдущей, и потом, перестав притворяться, взять ее за руку – ну и что с того, что сейчас ты похож на восьмиклассника? – и чуть сжать эту тонкую руку, чуть пожать ее, просто пожать, ничего не говоря этим, абсолютно ничего, ну разве что самую-самую малость, так, одну вещичку по секрету, касаясь ушка губами, одну невинную глупую безделицу – самую невинную глупость – самую большую глупость на свете – хорошо, что ее тут же унесет ветерок...
Мой юный отчим в третий раз клюнул носом, и всем, кроме него, стало понятно, что вечер окончен. Мама, изогнувшись, собрала со стола тарелки, уложила сверху ножи и вилки и удалилась на кухню. Я проводил ее взглядом: она стоила этого. Не уверен, что со мной согласились бы члены нашего домкома, но, на мой взгляд, она была еще хоть куда, или, целомудренней выражаясь, переживала вторую молодость. А может быть, даже не выходила из первой. Да, наверное, так, хотя склонность к декольте и выдавала в ней женщину за тридцать, появившиеся рябинки на груди – за сорок и уже заметная костлявость – за сорок пять. Так оригинально и ненавязчиво я описал вам ее, заодно намекнув на то, сколько ей лет, хотя и без того понятно, что ей никак не меньше... Но нет, даже важность такой художественной детали, как возраст моей мамы, не позволяет мне назвать его вслух. Тем более что точно я его просто не знаю.
Готов присягнуть, что моя мама никогда не собиралась сбегать на целину и в связи с этим не сжигала свои метрики и не прибавляла себе недостающие года. И тем не менее, когда я попытался однажды найти ее документы (а точнее, бумажник или просто припрятанную трешку) и прошмонал весь платяной шкаф, ни паспорта, ни чего-либо другого, намекающего на возраст, я так и не обнаружил – разве что плиссированную юбку из добротной выцветшей ткани да лакированный ридикюль, из тех, что смешно сжимали на танцплощадке или где-нибудь в сквере у тира «Учись метко стрелять!»... Разумеется, ни о чем расспрашивать ее я не стал. Ведь мы были заодно, вместе были замешаны в одном страшном заговоре, владели одной великой тайной – средством Макропулоса, секретом ее молодости. Я и сам, к слову сказать, выгляжу до обидного моложавым, особенно когда подстригусь, и уши мои торчат по сторонам с характерной для персонажей-выдумщиков из «Ералаша» мягкостью и прозрачностью. И вообще, думаете, мои разговоры об инфантильности – чистое кокетство? Да, чистое, детски чистое. Так что поверьте старому физиогному: внешнее всегда отражение внутреннего. Ну, почти всегда.
Так вот, как и в любой другой, в нашей маленькой семье (маму, правда, можно включить в нашу семью лишь условно или, скажем, член-кором – это спорный вопрос) тоже существовал свой культ, свой предмет гордости. Только если другие могут похвастаться аристократической линией носа, двойной «л» в начале фамилии, дедушкой-эмигрантом или, на худой конец, престижными знакомствами, нам не оставалось ничего другого, кроме как упиваться втайне своей потомственной моложавостью. А именно – маминой моложавостью. Точнее – нашей маминой моложавостью.
Ах, сколько здесь сюжетов для ночного (раньше – вряд ли) разговора за чаем! Представляешь, сегодня в троллейбусе: девушка, вы не сходите? Или: представляешь, этот Рудик до сих пор считает тебя моим братом!
– И тебе, конечно, не хотелось его огорчать?
– Еще бы, такая лапочка... Хотя я сказала, что отношусь к тебе как к сыну...
– И он поверил? Бедный Рудик! Слушай, а он не порывался передать твоему несчастному братцу рублей десять – на пирожное с кремом?
– Что? Вот бездельник! Опять он тянет деньги с престарелой матери...
Само собой, было в этом что-то ненормальное, и иногда я с ужасом представлял себе день, когда все это кончится (я почему-то был уверен, что произойдет все очень быстро, как у проснувшихся после летаргического сна) и мама с криком отпрянет от зеркала – точь-в-точь Марта Келлер в фильме «Федора». А может быть, сцена будет не столь красивой и трагичной, но она будет, обязательно будет разыграна: сценарий залитован и принят в самых высоких инстанциях, и помреж внимательно следит за очередностью подаваемых реплик. И осталось отснять последний кусок.
...Уже давно, лет тринадцать назад, я как-то подслушал оброненную мамой фразу о предстоящем юбилее. Имея пятерку по математике, я быстренько произвел несложные подсчеты и вот 8 марта (очень удобное совпадение, не правда ли?) торжественно поздравил ее с тридцатилетием. Лучше бы я простыл, съев свои двадцать честно сэкономленных мороженых, или подарил бы этот дурацкий флакончик с «Сигулдой» завучу по внеклассной работе – глядишь, и облегчил бы себе жизнь! Тот мамин праздник был напрочь смазан моей бестактностью, и на следующий год, поумнев, я уже дипломатично написал на открытке:
С 29-летием поздравляю,
Счастья, радости желаю
И в здоровье, и в труде,
И везде, везде, везде!
Понятно, что еще через год я просто обязан был поздравить ее с двадцативосьмилетием, потом – с двадцатисемилетием и так далее. Только когда мы почти сравнялись возрастом и в нашей уютной квартирке явственно пахнуло чем-то странным, я одумался и несколько лет подряд поздравлял ее просто с Днем молодости. Последний раз это было на первом году службы. А в этом году я что-то совсем обленился и поздравил ее только задним числом и только по телефону...
Итак, надеюсь, вас не слишком шокировало то, что я не знаю точно, сколько лет моей матери. Для любителей же пунктуального искусства могу предложить в качестве компенсации такую задачку-алгоритм. Отсчитайте 9–14 лет на период созревания, добавьте 3–4 года на здоровую скромность, еще год-два на условности, еще два на разборчивость, еще год на мучительные раздумья и год на капризы. Теперь отнимите год на капризы и столько же на взбалмошность, раннее развитие, книжно-патрицианскую испорченность – и вы получите возраст моей мамы в период моего (за)рождения. Теперь-то вы, надеюсь, достаточно ее узнали, и можно переходить к отчиму. Тем более что вот он, кстати, и проснулся.
– Костантин! – так внушительно и по-свойски называет он меня. – А, Костантин! А п-почему не пьем?
– Видишь ли, Гена, – говорю я очень вежливо, – мы всё уже выпили, увы.
– Да? – удивляется он, до этого выдувший две трети всех стартовых запасов.
Но я на него ничуть не в обиде. У меня самого сегодня что-то нет настроения, и ему это нужней – представляю, как ему, должно быть, неприятно разыгрывать тут передо мной Доброго Папу Этакого Шляпу. Так что его стремление в данной ситуации поскорей упиться, вероятно, самое мужественное и честное из всего, что можно бы было предпринять. Но он, добряга, еще не чувствует свою совесть успокоенной.
– Анюта! Анют! – кричит он в кухню, но, вспомнив обо мне, поправляется: – Анна! У нас есть еще что-нибудь – выпить с Костантином?
– На сегодня достаточно, – говорит мама, строго выглядывая из кухни. – Давай-ка укладывайся. Я еще хочу побыть с сыном.
– Ну почему? – капризничает Генасик, свое-нравно выгибая бровки. Конечно, он успокоится, просто должен попытаться еще раз. – По глоточку, а, Кость?
Я молча улыбаюсь – слегка сочувственно и растерянно. Лучшее средство в подобных случаях – такая ни к чему не обязывающая улыбка.
– Эх, – вздыхает Гена, накрывает мою руку своей и корефански подмигивает: «Ничего, Кость, мы с тобой еще погуляем!»
Я прекрасный собеседник и, как и следует, понимаю «погуляем» во всех трех смыслах, но с упором на разврат: у Гены, видимо, пунктик насчет наших с ним будущих совместных приключений, и он весь вечер сулит мне в самое ближайшее время какие-то неизъяснимы сексуальны наслажденья. Так и вижу: бравый сержант Геннадий с элегантным коком-чубом, фуражка на затылке, китель нараспашку, в руке – атташе-кейс с некрасивой немкой-переводкой, и сзади я, пьяненький, косенький и улыбающийся: «Здрасте, девочки!» М-да. Боюсь, Ген, что я не смогу поддержать тебе компанию...
Бросив последнее прости опустевшему столу, заметно погрустневший Гена убывает в спальню. Мама тоже на минутку скрывается там и тут же выходит – стесняется? Она меня стесняется? Ну и напрасно: я давно уже перевел взгляд и изучаю теперь вдруг ярко памятный урбанистический пейзаж за окном – площадь со сквериком и уютными фонарями, обступающие ее здания с живой мозаикой светящихся окон, полукружье только что политой дороги по периметру... Вот оно, значит, как бывает. Вот так, значит, мы и свиделись. Приезжаешь вот так и понимаешь, как давно тебя здесь не было и как всегда ты был здесь.
Я чувствую мягкое прикосновение к макушке: это мама подошла и встала сзади.
– А-а, – говорю я, приподнимая к ней лицо. – Ну как ты, устала?
Она молчит и только проводит по моей голове ладонью, туда и обратно, и больше как будто не смеет. Что это на нее нашло?
– Что-то не так? – спрашиваю я.
Она вздыхает и уж совсем по-бабьи, втиснув сомкнутые ладони между колен, опускается рядом на стул. Ну-у, мама, такого я от тебя просто не ожидал. Я тут расписывал тебя, расписывал, а ты возьмешь сейчас и разревешься – и морщинки у глаз станут заметней, и нос покраснеет, и весь макияж коту под хвост...
– Как ты повзрослел, – говорит она тихо и банально.
– Еще бы, – хмыкаю я. – Армия – школа мужания.
Я шучу, а она не понимает. Не улыбается. Наоборот, лицо замкнулось, тяжелый вздох. Который уже за вечер? Не слишком ли она ими злоупотребляет? Чего не люблю – так это примадоннской аффектации, а этот вздох как раз из категории «Ну что ж! Я готова нести свой крест!».
– Сынок, – произносит она и снова вздыхает, на сей раз – «не решаясь заговорить».
– Да? – говорю я.
– Костя, – снова начинает она и снова замолкает.
– Давай я помогу тебе, – говорю я. – Я начну: Костя... нет, Константин... Ты уже большой и все понимаешь...
Она смотрит на меня и молчит, взгляд спокойный, разве что чуть усталый. Потом слабая усмешка.
– Ты прекрасно понимаешь, как мне должно быть неловко.
– Должно быть? – ухватываюсь я. – Или на самом деле?
Она пожимает плечами и не отвечает мне, а словно размышляет вслух:
– Хотя чего я должна стесняться?
– Действительно, – говорю я, – чего?
Короткая пауза. Просто пауза – в строчке и в скобках, между моими словами.
– Так что можешь считать, что ты уже получила индульгенцию. Ты ее действительно получила, – добавляю я поспешно и подчеркнуто. – Что там должно идти дальше? «Тебе пора подумать о своем будущем»? Или: «Давай решим, как мы будем строить наши отношения»? Или: «Надеюсь, ты понимаешь, что теперь мы не можем жить под одной крышей»?
Мама берет сигарету и по-мужски размашисто чиркает спичкой. Какая удобная вещь – сигарета! Пока прикуриваешь, пока затягиваешься – глядишь, и все как-то само собой улеглось. А если еще умеешь курить красиво – как мама – о-о, тогда сразу перехватываешь инициативу и зарабатываешь лишний балл!
– Надеюсь, ты не считаешь, что я окончательно опустилась? – спрашивает она, приподняв подбородок и выдохнув дым.
Примерно на четверку. То есть выдохнула неплохо, а вот «окончательно» не слишком хорошо сакцентировала и на «опустилась» недостаточно дрогнула голосом.
– Скажем так: я на это надеюсь, – говорю я.
– Ты можешь еще долго изображать этакого ироничного (затяжка) циника (выдох), но я-то знаю, что у тебя это еще мальчишеское, детское...
Фи! И это она посчитала хорошим уколом? Мама! Ты хочешь заставить меня поверить, что ты действительно опустилась?
– Ты хочешь напомнить мне о своем праве пожить? – спрашиваю я. – Так я и не забывал. Как можно! Забыть об этом?!
– Ладно, пусть так, – говорит она и выдыхает дым.
Самое время небрежно затушить почти целую сигарету и холодно подняться – то-то я помучусь! Но она продолжает сидеть и курить и только смотрит не на меня. Да что это с ней сегодня?
– Поверь, я на самом деле не собираюсь обсуждать твои поступки, – смягчаю я. – Но если это тебе обидно – ради бога: на пару фраз я всегда готов собраться. Допустим, так: мне не очень нравится вся эта ситуация.
Молчание. Взгляд. Затяжка. Выдох в сторону.
– Ты поступила жестоко по отношению ко мне. Твое очередное замужество ранит меня – нет! – наносит мне глубочайшую моральную травму, озлобляет, заставляет замкнуться в себе. Опять же, эдипов комплекс...
Молчание.
– И в конце концов, это же просто смешно. Ну посмотри на себя и на него – это же просто курам на смех.
– Это-то я и без тебя знала, – усмехается она.
– Э-э, нет, – говорю я. – Ты должна вспылить: ну, знаешь ли!
– Зачем? Если я действительно так считаю.
– Вот те на! А меня ты что, не хочешь переубедить?
– Нет, не хочу. – Вот тут сигарета действительно сминается о край пепельницы с аппетитно-сухой податливостью. – Пока ты еще играешь, красуешься, но видишь все правильно, и я это чувствую. Со временем мы прекрасно поймем друг друга – вот и все.
– Правда? Вот так вот просто? Поймем – и все тут. Значит, и говорить больше не о чем. Хеппи-энд? Бай-бай?
– Я же не требую от тебя чего-то бог весть, – говорит она неожиданно раздраженно. – Ты можешь просто поговорить со мной, без всяких вывертов?
Так это я, выходит, должен обороняться?!
– Знаешь что? – тоже не выдерживаю я. – По мне, так все это вообще не стоит настоящего разговора. Я глубоко уважаю твое право поступать так, как тебе угодно. Но и ты тогда будь добра уважать мое право никак к этому не относиться, просто никак. Я просто не желаю об этом говорить. Считай, что это моя прихоть, каприз, что угодно...
– Ну хорошо, – говорит она.
И пауза. На пять с плюсом. И вот, когда она уже собирается добавить что-то, звонит телефон.
Мама встает и держит руку над трубкой, дожидаясь, когда смолкнет очередной звонок. Черт, как не вовремя. Теперь придется перенести мое раскаянье на утро.
– Да. Одну минуту, – говорит она бесстрастно-приветливо и оборачивается на меня.
Я подцепляю аппарат и иду на кухню. Конец первой серии.
– Да.
– Алло, Костя?
– Да, я слушаю.
И снова:
– Костя, это ты?
– Да вроде я. А что, непохоже?
И только тогда:
– Котенька, солнышко, здравствуй.
Тот же голос, та же интонация. И весь смысл в первой же фразе. Представляю, как долго она ее придумывала, как выбирала порядок слов, как мучилась: солнышко или золотко? Лучше солнышко – так теплее и в то же время нейтральнее, если я окажусь холоден и сух.
– Котенька, солнышко, здравствуй.
– А-а, привет.
– Ты не узнал меня, Котенька?
– Ну как же. Здравствуй, Лера.
– А я думала, ты меня не узнаешь. Я тебя не сразу узнала. Ты когда приехал?
– Сегодня. Недавно только зашел.
– Насовсем?
– Да как тебе сказать? Надеюсь.
Она засмеялась, и я сразу вспомнил: глаза закрыты, подбородок вперед и смех неожиданно грубоватый для такого неволевого близорукого лица.
– Котенька, ну как ты там жил без меня? Не очень скучал? – Она успокоилась и повеселела, и пугающе-нежный тон сменился более игривым.
– Разве это была жизнь – без тебя? Так, прозябание. Ни тебе ласки, ни умного слова – одно мужичье, и все в погонах.
Она снова рассмеялась – обрадованно:
– Вот теперь я тебя, точно, узнала! Ко-о-отик, Котя-а-арик, а я знаешь как по тебе соскучилась!
– Ну-ка, ну-ка, интересно – как?
– Очень-очень.
– А конкретнее?
– Ну Кот, не заставляй меня краснеть.
– Ну я же не вижу – покраснела ты или нет.
– Все равно нельзя.
– Ну почему же?
– Об этом нельзя по телефону.
– Ясно. Значит, ты по мне нисколько не соскучилась?
– Ну Ко-о-о-от!
– Значит, с глаз долой – из сердца вон? Так получается?
– Котяра, я тебя съем!
– Вот так служишь, служишь, можно сказать, кровь проливаешь, а они...
– Ну Ко-о-отик! Знаешь, как я соскучилась!
– Как?
– Не-э-эт!
– Ну, я все понял.
– Что ты понял? Вот придешь – увидишь, как я соскучилась.
– Мне же надо знать, стоит ли вообще приходить, а то вдруг ты совсем не соскучилась.
– М-м, Котище, погоди, я до тебя доберусь!
– И скажешь, что нисколько не соскучилась?
– Вот приди только – посмотришь!
– Только посмотришь?
– Кот! Я тебя, точно, съем!
– А как?
– М-м-м, я уже не могу!
– А что ты не можешь?
Я сам, признаться, уже с трудом сдерживался и сейчас почувствовал, что хватит.
– Котенька, не мучь меня: я и так уже вся трясусь, – сказала она.
«Ты не простудилась?» – чуть не спросил я, но вовремя остановился.
– Я шучу, Лера, – сказал я. – Солдаты – грубый народ. Видишь, какие у меня теперь шуточки?
– Садистские, – сказала она и облегченно вздохнула. – Ну так когда же тебя теперь ждать?
– А когда ты меня пригласишь?
– Да господи, хоть сейчас.
– Нет, сегодня, сама понимаешь: старушка мать, семейный ужин, бойцы вспоминают минувшие дни, подарки, разложенные на диване...
– Конечно, сегодня никак... Может быть, завтра?
– Конечно, Лерик, или завтра, или чуть попозже.
– Но, надеюсь, мне не придется ждать еще два года?
– О чем ты говоришь? Слово солдата – кремень.
Жене
Сегодня
(Вступление)
Сегодня мне исполнилось двадцать пять и я начал свой роман. С какой стати я решил совместить два этих выдающихся события – мне и самому не вполне ясно. Может быть, меня окончательно уели разговоры о шестилетних Моцартах и пятнадцатилетних Гатах Камских и я решил, что и 25 лет тоже не слишком много, я еще достаточно молод и чист и еще не совсем закостенел? А может, я просто поленился ждать до семидесяти пяти, когда начинать новую вещь, безусловно, более почетно, но зато и более ответственно (уже не сошлешься на инфантильность и не подстрахуешься тем, что «все еще впереди»)? Честное слово, не знаю, но я все же начал и в любом случае проявил похвальную прыткость и не слишком рисковал: в двадцать пять ты уже, слава богу, не ранимый юноша и еще, упаси боже, не ущемленный в правах молодой писатель, и все тебе, как говаривал мой армейский начальник подполковник Беднушкин, как с гуся трава!
Кстати, об армии.
Так уж получилось, что два года назад я призвался (?) и, как нетрудно догадаться, совсем недавно уволился (?) в запас (???). Впрочем, если учесть, что я был основным игроком в футбольном СКА, один вопросительный знак после слова «запас» смело можно опустить. Можно также отпустить по поводу моей службы пару пассажей в жизнерадостном стиле, дескать, «сам не знаю, почему АНЗЮС не напал на нас: я был ощутимой брешью в обороне», или еще что-нибудь в этом же духе, но, во-первых, к обороне я имел не самое прямое отношение (я был полузащитником), а во-вторых, сейчас мне пока еще не до шуточек, а потом, подозреваю, не достанет нужного сарказма: я человек отходчивый.
А начал я об армии для того лишь, чтобы еще на раз умыть руки: вот где набираешься ценнейшего инфантилизма! Мне, по крайней мере, на втором году службы приходили в голову мысли исключительно детские, на уровне «хочу – не хочу», и почти не приходили интеллектуально-творческие. Часть ответственности за это я, пожалуй, могу принять на себя (обычно мне просто лень было дойти до библиотеки), но основную долю вины все же вынужден свалить на объективные причины: все равно в ней, кроме «Белого клыка» и «Маленькой железной двери в стене», читать было нечего. Спасибо сослуживцам: все эти два года у меня в тумбочке как-то смог сохраниться старенький Кортасар из серии МСП – он-то и помогал мне (если только Кортасар может кому-то помочь) не опроститься окончательно. Да еще письма из дома (ах, эти примитивно-трогательные письма из дома!) и – еще важнее! – письма домой: благодаря им я поддерживал на уровне свою врожденную грамотность и оттачивал легкость стиля. Возможно, это не слишком много, для того чтобы начать роман. Но, поверьте, и не слишком мало. Оставалось только дослужить без залетов и приступить к делу. Вопрос только – когда?
И вот представьте теперь, как застучало мое сердце, когда в конце апреля мой шеф Беднушкин остановил меня в коридоре штаба (не стану утверждать, что я оказался там совершенно случайно) и вдруг спросил:
– Как дома-то?
– Да как... – вяло отозвался я.
– Мамка с папкой ждут?
– Ну дак, наверное... – горько отозвался я.
– И дивчина?
– Х-хэ!
Сказать по правде, пока я лишь в самых общих чертах представлял себе ждущую меня дивчину, но не сомневался, что какая-нибудь сейчас наверняка только этим и занимается!
– У меня день рождения пятнадцатого, Виталь Палыч, – ввернул я, и, кажется, довольно невпопад.
– Значит, домой, – сказал он, видимо, не расслышав мою последнюю вводную.
Я кивнул и преданно заглянул ему в глаза.
– Ну-ну, – сказал он и отошел, оставив меня в самой тяжеловесной задумчивости.
Если это был намек, то слишком для меня тонкий. Я предпочел бы что-нибудь менее теплое, но зато по-армейски четкое, например: «Чтобы сегодня же духу твоего здесь не было!» Честное слово, я бы не обиделся.
Но вскоре выяснилось, что, хотя дембель и неизбежен, справить свой день рождения дома я смогу лишь в случае победы нашей команды в городском турнире по мини, посвященном, кстати, Девятому мая. Знали ли несчастные наши соперники, какие тучи сгущались над их головами? К счастью, вратарь головной автоколонны, с которой мы встречались в финале, оказался действительно головастым парнем и всего лишь за литр благополучно пропустил один мяч от меня уже в первом тайме и еще два от других дембелей – во втором. Теперь мы имели полное право обступить Беднушкина в раздевалке и испытующе уставиться на него.
– Ну что? – непроницательно осведомился он.
– Обещали, Виталь Палыч, – нашелся кто-то.
– Ну и поедете завтра, – сказал он таким тоном, словно до этого каждый день выпроваживал нас, а мы все как-то отнекивались. – Только смотрите мне не нажритесь сегодня, – добавил он отцовски-ворчливо и обвел нас зорким взглядом. – А то будет вам тогда дэ-эм-бэ!..
– Что мы, дураки? – искренне возмутились мы.
Мы действительно были не дураки и поэтому нажрались только на следующий день, только получив документы и только-только выйдя за пределы части...
И вот я уже сижу дома перед раскрытым майским окном и довольно ясно различаю в нем даль свободного романа: герой-симплиций в новой неестественной среде, несколько его приятелей, пара-тройка дивчин и коварный антагонист. И разумеется, пикантные сценки через равные промежутки по всему тексту – для затравки. Ничего, пойдет?
Глава I
Третьего дня
(Боб М. Моткин – жуир и бонвиван)
В ночном кафе мы молча пили кьянти.
Я шагнул из вагона и мысленно запечатлел этот миг для потомков: утренне-яркое небо, длинное и приземистое (со стороны города гораздо выше) здание вокзала, чисто-пустынный перрон и в центре – моя некогда статная фигура в слегка изжеванном спортивном костюме, солдатских ботинках и с сумкой на плече. Камера выхватывает украшенный здравицами фронтон здания, группу пионерок-нимфеток с полевыми цветами, потного председателя горсовета с хлебом-солью и, наконец, наезжает на мое выспавшееся, свежее, приятное, улыбающееся лицо. Стоп-стоп, лицо снимать не будем, не видите разве – переволновался человек, растроган да и брился явно не сегодня. Лучше дадим его вскользь, панорамой, а то и просто заменим каскадером – румяным и с американской улыбкой: che-e-e-ese! Приезд и встреча, дубль семнадцатый: мотор!
Я потоптался на месте, ожидая, когда же счастье свалится мне на голову, когда же наконец я почувствую: ну вот, наконец-то!.. Впрочем, нет, именно это я и почувствовал, именно в этих словах, но что «наконец-то» – понять было трудно. Наконец-то я добрался? Наконец-то я вернулся в свой родной город – такой крикливый, чумазый и ужасно милый? Наконец-то начнется моя новая красивая жизнь?
Я сделал несколько шагов – первые шаги по родной земле. Вчера, 12 мая, в 9.30 утра вернулся домой после службы в ВС Константин Владимирович Аксенов – известный в прошлом спортсмен, а ныне подающий надежды литератор, почетный житель нашего города. На перроне высокого (метр восемьдесят два) гостя встречали представители широкой общественности. Под звуки туша Константин Владимирович вышел из дипломатического вагона. Вот они, долгожданные первые шаги по родной земле!
– Константин Владимирович, если честно, первое ощущение?
– У меня нет слов... Простите, я так взволнован... Простите, потом, потом...
Я остановился, опустил сумку на асфальт, запрокинул голову и закрыл глаза. Хорошо! Или я это только пытаюсь себе внушить? Нет, все-таки хорошо, хотя голова – ч-черт! – еще побаливает. А, в принципе, чему особенно-то радоваться? Что я хотел здесь увидеть?
В оргкомитете по встрече легкая паника: клиент взгрустнул. Срочно запускаем кордебалет. Кордебалет! Где эти безмозглые куклы?! А ну-ка, живо на перрон! Кордебалет в полугусарской (сверху гусарской) форме выскакивает из-за спин и выписывает перед моим носом гостеприимные кренделя. Спасибо, друзья, я так рад вас видеть. Спасибо, товарищи. Нет, как это у них все-таки ловко получается! Как все-таки они умеют передать ногами такие тонкие, понимаете ли, переживания. А вон та брюнеточка, третья слева, ей-богу, ничего. Оч-чень даже неплохо. Так! Превосходно! А еще выше? Нет-нет, достаточно. Хватит, хватит, а то, боюсь, сердце не выдержит – разорвется от радости. Два хлопка – достаточно. На сегодня все. Кордебалет, отставив попки, отбегает. А вот ту брюнеточку – вас, вас! – нельзя ли попросить остаться?
И вот ты идешь по чистым улицам своего города, просто гуляешь по чистым улицам (ничто так не располагает к прогулкам, как чистота улиц), просто идешь майским утром рядом с тонкой девушкой в светлом платье, и осторожные машины иногда проезжают мимо, и усатые водители поворачивают головы, глядя вам вслед... Ах, как тебе нравится гулять по майским улицам рядом с этой девушкой с тонкими руками и чуть выгоревшими волосами, с ниткой ярких бус на тонкой шейке, пусть это будут всего лишь стекляшки, рубиновые или изумрудные – неважно, важно, чтобы шейка была длинная, с родинкой у плеча, с прозрачным пушком и незагорелая сзади, где начинаются волосы, где кожа светлая и нежная, куда ты изредка (ах, какая вольность!) кладешь свою руку, или просто проводишь рукой по этому месту, или просто прикасаешься к нему – тебе не надо слишком многого, зачем? – тебе хочется просто ходить по этим свежим улицам с этой майской девушкой, с этой девушкой в прозрачно-светлом платье без рукавов, с чуть-чуть вывернутыми локотками и легкой осторожной походкой – как босиком по мокрой гальке – и добрые волны, шурша, набегают, и цвет у воды невообразимо-зеленый, и небо над головой пронзительно чистое, и солнце стоит высоко... Ах, как бы ты хотел сейчас пройти по чистым улицам с тонкой девушкой, и молоть всякую чушь, глядя строго вперед, и с глупым счастливым лицом неудачно острить и ловить себя на этом, и ловить себя на мыслях не совсем приличных (как тебе не стыдно?), и, бросив взгляд налево, увидеть в вырезе платья полоску более светлой кожи и торопливо отвести взгляд, и поспешно начать новую фразу – чуть громче предыдущей, и потом, перестав притворяться, взять ее за руку – ну и что с того, что сейчас ты похож на восьмиклассника? – и чуть сжать эту тонкую руку, чуть пожать ее, просто пожать, ничего не говоря этим, абсолютно ничего, ну разве что самую-самую малость, так, одну вещичку по секрету, касаясь ушка губами, одну невинную глупую безделицу – самую невинную глупость – самую большую глупость на свете – хорошо, что ее тут же унесет ветерок...
Мой юный отчим в третий раз клюнул носом, и всем, кроме него, стало понятно, что вечер окончен. Мама, изогнувшись, собрала со стола тарелки, уложила сверху ножи и вилки и удалилась на кухню. Я проводил ее взглядом: она стоила этого. Не уверен, что со мной согласились бы члены нашего домкома, но, на мой взгляд, она была еще хоть куда, или, целомудренней выражаясь, переживала вторую молодость. А может быть, даже не выходила из первой. Да, наверное, так, хотя склонность к декольте и выдавала в ней женщину за тридцать, появившиеся рябинки на груди – за сорок и уже заметная костлявость – за сорок пять. Так оригинально и ненавязчиво я описал вам ее, заодно намекнув на то, сколько ей лет, хотя и без того понятно, что ей никак не меньше... Но нет, даже важность такой художественной детали, как возраст моей мамы, не позволяет мне назвать его вслух. Тем более что точно я его просто не знаю.
Готов присягнуть, что моя мама никогда не собиралась сбегать на целину и в связи с этим не сжигала свои метрики и не прибавляла себе недостающие года. И тем не менее, когда я попытался однажды найти ее документы (а точнее, бумажник или просто припрятанную трешку) и прошмонал весь платяной шкаф, ни паспорта, ни чего-либо другого, намекающего на возраст, я так и не обнаружил – разве что плиссированную юбку из добротной выцветшей ткани да лакированный ридикюль, из тех, что смешно сжимали на танцплощадке или где-нибудь в сквере у тира «Учись метко стрелять!»... Разумеется, ни о чем расспрашивать ее я не стал. Ведь мы были заодно, вместе были замешаны в одном страшном заговоре, владели одной великой тайной – средством Макропулоса, секретом ее молодости. Я и сам, к слову сказать, выгляжу до обидного моложавым, особенно когда подстригусь, и уши мои торчат по сторонам с характерной для персонажей-выдумщиков из «Ералаша» мягкостью и прозрачностью. И вообще, думаете, мои разговоры об инфантильности – чистое кокетство? Да, чистое, детски чистое. Так что поверьте старому физиогному: внешнее всегда отражение внутреннего. Ну, почти всегда.
Так вот, как и в любой другой, в нашей маленькой семье (маму, правда, можно включить в нашу семью лишь условно или, скажем, член-кором – это спорный вопрос) тоже существовал свой культ, свой предмет гордости. Только если другие могут похвастаться аристократической линией носа, двойной «л» в начале фамилии, дедушкой-эмигрантом или, на худой конец, престижными знакомствами, нам не оставалось ничего другого, кроме как упиваться втайне своей потомственной моложавостью. А именно – маминой моложавостью. Точнее – нашей маминой моложавостью.
Ах, сколько здесь сюжетов для ночного (раньше – вряд ли) разговора за чаем! Представляешь, сегодня в троллейбусе: девушка, вы не сходите? Или: представляешь, этот Рудик до сих пор считает тебя моим братом!
– И тебе, конечно, не хотелось его огорчать?
– Еще бы, такая лапочка... Хотя я сказала, что отношусь к тебе как к сыну...
– И он поверил? Бедный Рудик! Слушай, а он не порывался передать твоему несчастному братцу рублей десять – на пирожное с кремом?
– Что? Вот бездельник! Опять он тянет деньги с престарелой матери...
Само собой, было в этом что-то ненормальное, и иногда я с ужасом представлял себе день, когда все это кончится (я почему-то был уверен, что произойдет все очень быстро, как у проснувшихся после летаргического сна) и мама с криком отпрянет от зеркала – точь-в-точь Марта Келлер в фильме «Федора». А может быть, сцена будет не столь красивой и трагичной, но она будет, обязательно будет разыграна: сценарий залитован и принят в самых высоких инстанциях, и помреж внимательно следит за очередностью подаваемых реплик. И осталось отснять последний кусок.
...Уже давно, лет тринадцать назад, я как-то подслушал оброненную мамой фразу о предстоящем юбилее. Имея пятерку по математике, я быстренько произвел несложные подсчеты и вот 8 марта (очень удобное совпадение, не правда ли?) торжественно поздравил ее с тридцатилетием. Лучше бы я простыл, съев свои двадцать честно сэкономленных мороженых, или подарил бы этот дурацкий флакончик с «Сигулдой» завучу по внеклассной работе – глядишь, и облегчил бы себе жизнь! Тот мамин праздник был напрочь смазан моей бестактностью, и на следующий год, поумнев, я уже дипломатично написал на открытке:
С 29-летием поздравляю,
Счастья, радости желаю
И в здоровье, и в труде,
И везде, везде, везде!
Понятно, что еще через год я просто обязан был поздравить ее с двадцативосьмилетием, потом – с двадцатисемилетием и так далее. Только когда мы почти сравнялись возрастом и в нашей уютной квартирке явственно пахнуло чем-то странным, я одумался и несколько лет подряд поздравлял ее просто с Днем молодости. Последний раз это было на первом году службы. А в этом году я что-то совсем обленился и поздравил ее только задним числом и только по телефону...
Итак, надеюсь, вас не слишком шокировало то, что я не знаю точно, сколько лет моей матери. Для любителей же пунктуального искусства могу предложить в качестве компенсации такую задачку-алгоритм. Отсчитайте 9–14 лет на период созревания, добавьте 3–4 года на здоровую скромность, еще год-два на условности, еще два на разборчивость, еще год на мучительные раздумья и год на капризы. Теперь отнимите год на капризы и столько же на взбалмошность, раннее развитие, книжно-патрицианскую испорченность – и вы получите возраст моей мамы в период моего (за)рождения. Теперь-то вы, надеюсь, достаточно ее узнали, и можно переходить к отчиму. Тем более что вот он, кстати, и проснулся.
– Костантин! – так внушительно и по-свойски называет он меня. – А, Костантин! А п-почему не пьем?
– Видишь ли, Гена, – говорю я очень вежливо, – мы всё уже выпили, увы.
– Да? – удивляется он, до этого выдувший две трети всех стартовых запасов.
Но я на него ничуть не в обиде. У меня самого сегодня что-то нет настроения, и ему это нужней – представляю, как ему, должно быть, неприятно разыгрывать тут передо мной Доброго Папу Этакого Шляпу. Так что его стремление в данной ситуации поскорей упиться, вероятно, самое мужественное и честное из всего, что можно бы было предпринять. Но он, добряга, еще не чувствует свою совесть успокоенной.
– Анюта! Анют! – кричит он в кухню, но, вспомнив обо мне, поправляется: – Анна! У нас есть еще что-нибудь – выпить с Костантином?
– На сегодня достаточно, – говорит мама, строго выглядывая из кухни. – Давай-ка укладывайся. Я еще хочу побыть с сыном.
– Ну почему? – капризничает Генасик, свое-нравно выгибая бровки. Конечно, он успокоится, просто должен попытаться еще раз. – По глоточку, а, Кость?
Я молча улыбаюсь – слегка сочувственно и растерянно. Лучшее средство в подобных случаях – такая ни к чему не обязывающая улыбка.
– Эх, – вздыхает Гена, накрывает мою руку своей и корефански подмигивает: «Ничего, Кость, мы с тобой еще погуляем!»
Я прекрасный собеседник и, как и следует, понимаю «погуляем» во всех трех смыслах, но с упором на разврат: у Гены, видимо, пунктик насчет наших с ним будущих совместных приключений, и он весь вечер сулит мне в самое ближайшее время какие-то неизъяснимы сексуальны наслажденья. Так и вижу: бравый сержант Геннадий с элегантным коком-чубом, фуражка на затылке, китель нараспашку, в руке – атташе-кейс с некрасивой немкой-переводкой, и сзади я, пьяненький, косенький и улыбающийся: «Здрасте, девочки!» М-да. Боюсь, Ген, что я не смогу поддержать тебе компанию...
Бросив последнее прости опустевшему столу, заметно погрустневший Гена убывает в спальню. Мама тоже на минутку скрывается там и тут же выходит – стесняется? Она меня стесняется? Ну и напрасно: я давно уже перевел взгляд и изучаю теперь вдруг ярко памятный урбанистический пейзаж за окном – площадь со сквериком и уютными фонарями, обступающие ее здания с живой мозаикой светящихся окон, полукружье только что политой дороги по периметру... Вот оно, значит, как бывает. Вот так, значит, мы и свиделись. Приезжаешь вот так и понимаешь, как давно тебя здесь не было и как всегда ты был здесь.
Я чувствую мягкое прикосновение к макушке: это мама подошла и встала сзади.
– А-а, – говорю я, приподнимая к ней лицо. – Ну как ты, устала?
Она молчит и только проводит по моей голове ладонью, туда и обратно, и больше как будто не смеет. Что это на нее нашло?
– Что-то не так? – спрашиваю я.
Она вздыхает и уж совсем по-бабьи, втиснув сомкнутые ладони между колен, опускается рядом на стул. Ну-у, мама, такого я от тебя просто не ожидал. Я тут расписывал тебя, расписывал, а ты возьмешь сейчас и разревешься – и морщинки у глаз станут заметней, и нос покраснеет, и весь макияж коту под хвост...
– Как ты повзрослел, – говорит она тихо и банально.
– Еще бы, – хмыкаю я. – Армия – школа мужания.
Я шучу, а она не понимает. Не улыбается. Наоборот, лицо замкнулось, тяжелый вздох. Который уже за вечер? Не слишком ли она ими злоупотребляет? Чего не люблю – так это примадоннской аффектации, а этот вздох как раз из категории «Ну что ж! Я готова нести свой крест!».
– Сынок, – произносит она и снова вздыхает, на сей раз – «не решаясь заговорить».
– Да? – говорю я.
– Костя, – снова начинает она и снова замолкает.
– Давай я помогу тебе, – говорю я. – Я начну: Костя... нет, Константин... Ты уже большой и все понимаешь...
Она смотрит на меня и молчит, взгляд спокойный, разве что чуть усталый. Потом слабая усмешка.
– Ты прекрасно понимаешь, как мне должно быть неловко.
– Должно быть? – ухватываюсь я. – Или на самом деле?
Она пожимает плечами и не отвечает мне, а словно размышляет вслух:
– Хотя чего я должна стесняться?
– Действительно, – говорю я, – чего?
Короткая пауза. Просто пауза – в строчке и в скобках, между моими словами.
– Так что можешь считать, что ты уже получила индульгенцию. Ты ее действительно получила, – добавляю я поспешно и подчеркнуто. – Что там должно идти дальше? «Тебе пора подумать о своем будущем»? Или: «Давай решим, как мы будем строить наши отношения»? Или: «Надеюсь, ты понимаешь, что теперь мы не можем жить под одной крышей»?
Мама берет сигарету и по-мужски размашисто чиркает спичкой. Какая удобная вещь – сигарета! Пока прикуриваешь, пока затягиваешься – глядишь, и все как-то само собой улеглось. А если еще умеешь курить красиво – как мама – о-о, тогда сразу перехватываешь инициативу и зарабатываешь лишний балл!
– Надеюсь, ты не считаешь, что я окончательно опустилась? – спрашивает она, приподняв подбородок и выдохнув дым.
Примерно на четверку. То есть выдохнула неплохо, а вот «окончательно» не слишком хорошо сакцентировала и на «опустилась» недостаточно дрогнула голосом.
– Скажем так: я на это надеюсь, – говорю я.
– Ты можешь еще долго изображать этакого ироничного (затяжка) циника (выдох), но я-то знаю, что у тебя это еще мальчишеское, детское...
Фи! И это она посчитала хорошим уколом? Мама! Ты хочешь заставить меня поверить, что ты действительно опустилась?
– Ты хочешь напомнить мне о своем праве пожить? – спрашиваю я. – Так я и не забывал. Как можно! Забыть об этом?!
– Ладно, пусть так, – говорит она и выдыхает дым.
Самое время небрежно затушить почти целую сигарету и холодно подняться – то-то я помучусь! Но она продолжает сидеть и курить и только смотрит не на меня. Да что это с ней сегодня?
– Поверь, я на самом деле не собираюсь обсуждать твои поступки, – смягчаю я. – Но если это тебе обидно – ради бога: на пару фраз я всегда готов собраться. Допустим, так: мне не очень нравится вся эта ситуация.
Молчание. Взгляд. Затяжка. Выдох в сторону.
– Ты поступила жестоко по отношению ко мне. Твое очередное замужество ранит меня – нет! – наносит мне глубочайшую моральную травму, озлобляет, заставляет замкнуться в себе. Опять же, эдипов комплекс...
Молчание.
– И в конце концов, это же просто смешно. Ну посмотри на себя и на него – это же просто курам на смех.
– Это-то я и без тебя знала, – усмехается она.
– Э-э, нет, – говорю я. – Ты должна вспылить: ну, знаешь ли!
– Зачем? Если я действительно так считаю.
– Вот те на! А меня ты что, не хочешь переубедить?
– Нет, не хочу. – Вот тут сигарета действительно сминается о край пепельницы с аппетитно-сухой податливостью. – Пока ты еще играешь, красуешься, но видишь все правильно, и я это чувствую. Со временем мы прекрасно поймем друг друга – вот и все.
– Правда? Вот так вот просто? Поймем – и все тут. Значит, и говорить больше не о чем. Хеппи-энд? Бай-бай?
– Я же не требую от тебя чего-то бог весть, – говорит она неожиданно раздраженно. – Ты можешь просто поговорить со мной, без всяких вывертов?
Так это я, выходит, должен обороняться?!
– Знаешь что? – тоже не выдерживаю я. – По мне, так все это вообще не стоит настоящего разговора. Я глубоко уважаю твое право поступать так, как тебе угодно. Но и ты тогда будь добра уважать мое право никак к этому не относиться, просто никак. Я просто не желаю об этом говорить. Считай, что это моя прихоть, каприз, что угодно...
– Ну хорошо, – говорит она.
И пауза. На пять с плюсом. И вот, когда она уже собирается добавить что-то, звонит телефон.
Мама встает и держит руку над трубкой, дожидаясь, когда смолкнет очередной звонок. Черт, как не вовремя. Теперь придется перенести мое раскаянье на утро.
– Да. Одну минуту, – говорит она бесстрастно-приветливо и оборачивается на меня.
Я подцепляю аппарат и иду на кухню. Конец первой серии.
– Да.
– Алло, Костя?
– Да, я слушаю.
И снова:
– Костя, это ты?
– Да вроде я. А что, непохоже?
И только тогда:
– Котенька, солнышко, здравствуй.
Тот же голос, та же интонация. И весь смысл в первой же фразе. Представляю, как долго она ее придумывала, как выбирала порядок слов, как мучилась: солнышко или золотко? Лучше солнышко – так теплее и в то же время нейтральнее, если я окажусь холоден и сух.
– Котенька, солнышко, здравствуй.
– А-а, привет.
– Ты не узнал меня, Котенька?
– Ну как же. Здравствуй, Лера.
– А я думала, ты меня не узнаешь. Я тебя не сразу узнала. Ты когда приехал?
– Сегодня. Недавно только зашел.
– Насовсем?
– Да как тебе сказать? Надеюсь.
Она засмеялась, и я сразу вспомнил: глаза закрыты, подбородок вперед и смех неожиданно грубоватый для такого неволевого близорукого лица.
– Котенька, ну как ты там жил без меня? Не очень скучал? – Она успокоилась и повеселела, и пугающе-нежный тон сменился более игривым.
– Разве это была жизнь – без тебя? Так, прозябание. Ни тебе ласки, ни умного слова – одно мужичье, и все в погонах.
Она снова рассмеялась – обрадованно:
– Вот теперь я тебя, точно, узнала! Ко-о-отик, Котя-а-арик, а я знаешь как по тебе соскучилась!
– Ну-ка, ну-ка, интересно – как?
– Очень-очень.
– А конкретнее?
– Ну Кот, не заставляй меня краснеть.
– Ну я же не вижу – покраснела ты или нет.
– Все равно нельзя.
– Ну почему же?
– Об этом нельзя по телефону.
– Ясно. Значит, ты по мне нисколько не соскучилась?
– Ну Ко-о-о-от!
– Значит, с глаз долой – из сердца вон? Так получается?
– Котяра, я тебя съем!
– Вот так служишь, служишь, можно сказать, кровь проливаешь, а они...
– Ну Ко-о-отик! Знаешь, как я соскучилась!
– Как?
– Не-э-эт!
– Ну, я все понял.
– Что ты понял? Вот придешь – увидишь, как я соскучилась.
– Мне же надо знать, стоит ли вообще приходить, а то вдруг ты совсем не соскучилась.
– М-м, Котище, погоди, я до тебя доберусь!
– И скажешь, что нисколько не соскучилась?
– Вот приди только – посмотришь!
– Только посмотришь?
– Кот! Я тебя, точно, съем!
– А как?
– М-м-м, я уже не могу!
– А что ты не можешь?
Я сам, признаться, уже с трудом сдерживался и сейчас почувствовал, что хватит.
– Котенька, не мучь меня: я и так уже вся трясусь, – сказала она.
«Ты не простудилась?» – чуть не спросил я, но вовремя остановился.
– Я шучу, Лера, – сказал я. – Солдаты – грубый народ. Видишь, какие у меня теперь шуточки?
– Садистские, – сказала она и облегченно вздохнула. – Ну так когда же тебя теперь ждать?
– А когда ты меня пригласишь?
– Да господи, хоть сейчас.
– Нет, сегодня, сама понимаешь: старушка мать, семейный ужин, бойцы вспоминают минувшие дни, подарки, разложенные на диване...
– Конечно, сегодня никак... Может быть, завтра?
– Конечно, Лерик, или завтра, или чуть попозже.
– Но, надеюсь, мне не придется ждать еще два года?
– О чем ты говоришь? Слово солдата – кремень.
| Далее