ВЕРСИЯ ДЛЯ СЛАБОВИДЯЩИХ
Огни Кузбасса 2015 г.

Александр Савченко. Океаны сливаются с вечностью. Романтическая повесть

ПАРИЖ.

Июль 1900 года

Ему исполнилось ровно двадцать, когда его пальцы впервые коснулись живого холста картин Айвазовского. «Буря на Черном мо-ре», «Марина», «Кораблекрушение» – эти небольшие полотна оставили нестираемый след в человеке, решившем стать художником, описателем моря. С тех пор Николай Гриценко безоглядно прильнул к творчеству Айвазовского. Иван Константинович стал для него кумиром на всю дальнейшую жизнь. Николай вник в образ великого мариниста так глубоко, что иногда ему казалось: молодой художник и несравненный поэт моря связаны одним крепким узлом. Хотя на самом деле меж ними произошла в жизни всего единственная, причем кратковременная, почти случайная встреча… А Айвазовский в свою очередь ни по его рангу, ни по величине своего таланта не обязан был знать мало-известного, по сути начинающего художника, каких к тому времени в России накопилось несколько десятков.

В год, когда Гриценко пришел в Академию Художеств, Айвазовскому исполнилось почти семьдесят. Именитый художник успел долгое время пожить в Италии, был обласкан Двором, но от славы и столичных интриг устал и удалился в Крым, осев в родной Феодосии. Там он писал свои морские шедевры. Армянин по происхождению, сын купца Геворга Айвазяна при крещении в 1817 году получивший имя Ованес, со временем полностью обрусел и стал называть себя просто Иваном. Позднее перекроил бывшую фамилию на более светскую и, по его мнению, более значимую и благозвучную.

Айвазовскому за свою жизнь удалось поплавать на многих русских кораблях и побывать в разных морях. Он близко стоял около высших чинов российского военного флота. За великое художественное мастерство ему жали руку адмиралы Михаил Петрович Лазарев, граф Федор Петрович Литке, Владимир Алексеевич Корнилов, Павел Степанович Нахимов и Александр Иванович Панфилов.

– Пишу сказки моря, – часто повторял Айвазовский о своем творчестве в кругу любопытствующих людей, – море – моя стезя, братцы, моя жизнь! Без моря я никто!

Иногда Гриценко жалел, что сам он оказался человеком из другой, более поздней эпохи. Творческие дороги двух художников, к сожалению Николая, не совпали во времени. Только один раз, будучи в познавательной поездке по Крыму, Гриценко сумел добраться до усадьбы Айвазовского, до того места в Феодосии, где отшельником поселился один из самых талантливейших и богатых художников России. Перед столичным гостем предстал преклонного возраста невысокий смуглый старик с седой головой и такой же серебристой бородой, разломленной надвое – это даже была не борода, а раскинутые в разные стороны большие, как крылья лебедя, белые бакенбарды. Хозяин очертил рукой пространство обширной мастерской:

– Слышите, сударь, как шумит море? – и, показывая пальцем то на одну картину, то на другую, вкрадчиво говорил, – вот здесь у меня шепчет бриз, а это рокот прибоя. Ну, а там буря, девятый вал… Смотрите, как вода негодует! Сорвавшийся с цепи зверь…

Гриценко ошеломили явные звуки, исходившие из развешанных по стенам полотен. Сухая кожа на старческом лице великого человека на короткое время разгладилась. Глуховатый голос, так и не лишившийся кавказского акцента, вдруг по-молодецки зазвенел. Иван Константинович неожиданно выплеснул слова, ставшие наказом молодому художнику. Николай на всю жизнь запомнил это божественное напутствие.

– Ищите, сударь, свою волну! Их в мире мильены, а у каждого она должна быть одной-единственной. Иначе, свет мой, не стоит и кисть о руки марать. Кисть, она человеку без любви не дается!

Не руки о кисть, а кисть о руки – вот как высоко понимал свое искусство великий маринист!

… Николай отошел от мольберта, положил палитру на стол, открыл флакон со скипидаром. Заныло в груди, в левом боку. Он догадался, что виной тому не его болезнь. Это отклик на утренний разговор с Любашей.

Около одиннадцати, когда Николай по обыкновению пил сладкий кофе без сливок, жена посмотрела на него испытывающим взглядом:

– Забыла напомнить: вчера доставили от Рахманиновых письмо, целое послание. Клавочка очень подробно описывает светскую жизнь в Москве.

– Как там у них?

– Пишет, что без перемен. Москва – пусть не столица, но театры, балы, визиты, чаепития по-прежнему в большой моде. Многие наши знакомые из Петербурга приезжают к ним, как на развлекательный курорт. Город не утратил притягательной силы…

Николай задумчиво вглядывался в настороженные глаза жены. Он почувствовал: Любаша чего-то не договаривает, утаивает главное.

– Что еще? – как будто зная какую-то скрытую от него тайну, потянулся к жене Николай.

Любаша смутилась, замешкалась. Чашечка с кофе на подносе выплеснула на серебро несколько капель коричневой жидкости.

– Клава пересказывает нехорошую новость из газет…

– Ну?.. – напрягся Николай, не ожидая ничего хорошего.

– Приказал долго жить Иван Константинович …

– Айвазовский? – почти закричал Николай, и у него налились на висках розовые прожилки.

– Да, он…Девятнадцатого апреля. Дожил до начала века, царствие ему небесное!

Николай, словно не понимая случившегося, расширил глаза, но в ответ на горькое сообщение ничего не произнес. Любовь Павловна знала характер мужа: сейчас в нем происходит скрытое буйство чувств.

– Отдал душу у себя в мастерской… Во время работы над новой картиной «Взрыв корабля»…Очень прискорбно… – добавила она.

Николай напрягся еще больше, но не хватало внутренних сил. По выражению его лица было видно, что импульсивное оцепене-ние пошло на убыль, и он возвращается в обычное состояние. Помолчал и медленно выдавил сухими губами:

– Так умирают только большие корабли.

Известие о кончине Айвазовского Гриценко принял необыкновенно близко к сердцу. Эта смерть стала для него очередным жизненным испытанием. Не стало духовного кумира, а вместе с ним великого русского мариниста, самого большого знатока морской и океанской стихии. Такого по величине художника больше никогда не будет. Навряд ли где-то родится второй Ованес Айвазян со своей необыкновенной волной.

Николай сокрушался, что печальная весть дошла до него очень поздно. Отодвинув недопитую чашечку кофе, он коротко распорядился:

— Сегодня же идем в часовню и поставим поминальные свечи! Это наш долг.

МЕНТОНА. Конец ноября 1900 года

Косые лучи зимнего солнца через стекло широкого окна падали на его изболевшееся лицо. В палате было тепло и тихо. Ноздри щекотал обычный для таких заведений смешанный запах жидких лекарственных препаратов. Любовь Павловна положила ладонь на исхудавшее запястье мужа и сразу же уловила учащенный, просто невероятно частый пульс. Все шло так, как недавно предрек лечащий врач доктор Лебрен, добродушный толстяк с нелепым пенсне на большом ноздреватом носу.

– Заметно опухли ноги. Постоянно подступает удушье. Тяжелый кашель… – подумала она и произнесла вслух, – звонила Вера: вчера в Париже закрылась Всемирная выставка. Наши акварели, Коленька, удостоены бронзовой медали, а французское правительство еще выше оценило твои заслуги, наградило Орденом Почетного легиона. Я поздравляю от всей души! Теперь ты наш семейный кавалер наград не только России, но и Франции, Японии и Сиама. Кстати, Вера передавала поклон от всех Боткиных и Зилоти.

Николай к словам супруги отнесся с молчаливым равнодушием. Только на несколько секунд приоткрыл веки. Затем все же с трудом вымолвил:

– Спасибо, любимая! Я рад… Я очень рад.

Любовь Павловна была благодарна настоятельным советам родственников покинуть Париж и выехать на юг Франции. Здесь в Ментоне, на средиземноморском побережье страны Николай попал в условия благодатного климата, исключительно полезного при лечении болезни мужа. С 1880 года в Ментоне работал туберкулезный санаторий «Русский дом», где в разные годы лечились многие именитые и состоятельные люди из России – политики, промышленники, офицеры, писатели, ученые…

Братья Боткины прослыли не только квалифицированными врачами, они к тому же были сыновьями известного клинициста Сергея Павловича Боткина, именем которого в медицине назвали одну из форм вирусного гепатита. Братья состояли в родстве с Любовью Павловной и приходились ей зятьями по линии родных сестер. Сергей Сергеевич был мужем старшей сестры Александры, а Александр Сергеевич находился в браке с младшей сестрой Машей Третьяковой… Если бы не своевременные советы Боткиных, может быть, не было уже на свете ее любимого Коленьки.

Любовь Павловна задернула занавеску, чтобы яркий свет не давил глаза мужа.

– Не надо, Любочка! От солнца я впитываю радость и покой… Как от морского зеркала.

Слова ему давались с трудом – было видно, что он их выжимал через силу. Николай приподнял веки и, преодолевая усталое и прерывистое дыхание, повернул голову в сторону жены:

– А в Томске сейчас лютует зима. И пуржит… Как бы я залез в настоящую сибирскую баньку… Да похлестал себя веничком из пихты…Или по солнышку за грибами…Я с отцом когда-то часто ездил в междуречье Оби и Томи. Грибные места там… Пройдем с ним по косогору вдоль Кисловки…И за один час два большущих короба с верхом... А назад на подводе с песнями, папа любил их… Светлая ему память!

Глаза Николая неожиданно загорелись. Он остановил взгляд на животе жены, заметно выступающем из-под кремового халата.

– Сядь около меня! – попросил Николай, и на его глянцевых скулах обозначились розовато-голубые, почти сиреневые прожилки.

– Доктор Лебрен сообщил, что кризис миновал. Если все будет и дальше так, ты к весне встанешь на ноги, – напряженно сказала Любовь Павловна и испугалась своей придуманной лжи.

– Француз прав. Я с ним согласен. – Николай попытался приподнять кисть руки, но та безвольно упала на складки простыни.

Палату заполнило тягостное молчание. Любовь Павловна догадывалась, что муж понимает и безропотно принимает сказанную ему ложь. Но он ни за что не даст даже намека на то, что уличил ее в неправде. Уж она-то давно знала в нем не только характер художника, но и характер боевого морского офицера.

– У меня еще есть силы бороться… – с тяжелым выдохом напомнил о себе Николай.

– Вот видишь…

Но он взглядом остановил начатые женой слова.

– Только прошу тебя: забери меня домой. Если со мной произойдет что-то… роковое, я должен находиться в своих стенах. Ты же умная, должна сама понять…

– Зачем ты так, Коленька! – Любовь Павловна припала щекой к груди мужа. Там под легким одеялом жизнь боролась с подступающей смертью.

– Ты не умрешь, милый! – слезы покатились по горячим щекам женщины. Любовь Павловна знала, что не только дни, но и часы любимого человека сочтены. Отчаяние и безысходность захлестнули ее с головой…

Со дня их бракосочетания в 1894 году прошло более пяти лет. Они долгое время ждали рождения ребенка. Но детей у них так и не было. Только некоторое время назад, кажется, в начале сентября жена почувствовала, что беременна. Эта новость ошеломила обоих. Муж был по-прежнему улыбчив, нежен, из него истекали потоки самоиронии, лилась необузданная страсть. Услышав сообщение супруги о возможном рождении ребенка, Николай загорелся еще больше. Он часами не выпускал из рук карандаш или кисть. Этюды и наброски завалили его рабочий стол.

И вдруг в какой-то момент, будто чувствуя, что ему на смену на земле должно прийти его собственное продолжение, он сдал… Подолгу, молча и задумчиво, смотрел через оконное стекло на пронизанную первым осенним туманом улицу Сен-Лоран, на рано пожелтевшие мелкие листья лип… Здесь, в Париже погоду никогда нельзя предугадать. Еще вчера днем было выше двадцати градусов тепла, ночью резко похолодало, потом к рассвету температура снова поднялась, мусорный ветер неожиданно понес сорванную листву, мятую бумагу и прочую грязь, внезапно заморосил дождь. С самого утра в окне только зонты, зонты, под ними жердяные ноги мужчин и короткие женские ножки, выглядывающие из-под темных юбок-макси.

Непогода разрывала все великолепие Парижа. Казалось, листва платанов, буковых и дубовых деревьев кисла в скатывающемся с неба тумане. На землю опускалась мельчайшая, почти невесомая изморось. И снова сотни, тысячи разноцветных зонтов. Все тротуары были заполнены зонтами, как нелепой никому не нужной мозаикой.

Каждое утро ниже этажом хлопала створка окна и независимо от того – сияло ли солнце или шел проливной дождь – раздавался грассирующий голос невидимой девушки:

– Comment la beaute de la nature! – что значило «Как прекрасна природа!».

Через стенку от Гриценко квартировал пожилой пузатый итальяшка, неизвестно зачем оказавшийся в этом городе. Он в ответ на слова девушки-невидимки с шумом бил носком ноги в балконную дверь, ругался по-своему и переходил на короткую французскую речь:

– Tais-toi! – «Заткнись!»

Николай хмурил брови, чувствуя, как постепенно сгорает не столько от этой проклятой чахотки, сколько от гнилой парижской пого-ды... Приехала в гости сестра Любаши Александра Павловна с мужем.

– Ну, как? – спросил без всяких предисловий Сергей Боткин лежащего на диване Николая. И не дожидаясь ответа, продолжил. – Думаю, тебе надо пройти курс лечения в Ментоне. Там твою болячку утихомирят в один момент.

И отвел взгляд от глаз свояка. Оба понимали: Ментона для большинства людей не была источником жизни, туда ехали умирать…

При последних словах родственника в комнату вошла Любовь Павловна. Услышав совет Сергея, встрепенулась – в ней сразу же зародилось плохое предчувствие. Мелькнула страшная мысль: она тоже останется в Ментоне навсегда.

После разговора Николая с Боткиным краски и ватман остались сиротливо лежать в самых неподходящих местах – на подоконниках, в кресле, на столике старинного резного трюмо… Николай больше не брал в руки ни кисть, ни карандаш.

В один из вечеров он сидел в кресле, обтянутом полосатым ти-ком. Любовь Павловна подошла сбоку, обхватила ладонью его предплечье.

– Я думаю, что у нас родится дочь, – прижалась она к плечу мужа.

Николай осторожно обнял жену, прикоснулся губами к ее виску:

– И я уверен: это будет она…Выходящая из белоснежной морской пены наша царевна-лебедь… Наша Марина…

Николай взял в руку Любины пальцы и поцеловал обратную сторону ладони.

– Мы назовем ее Мариной! Мариной Николаевной!.. Ты согласна?

– Да, – коротко ответила Любовь Павловна, скрывая в глазах тревогу и грусть. Она уже не только догадывалась, а определенно знала, что жизнь любимого Коленьки висит на волоске. Об этом ей только что без всяких надежд сказал после консультации знаменитый специалист-пульмонолог профессор Цильке.

МЕНТОНА.

2 декабря 1900 года

– Вот видишь: ты стал улыбаться. Даже напоминаешь озорника, каким появился в нашем доме.

– Будет тебе, дорогая! – согласно прошептал Николай. – Только открой, пожалуйста, окно. Что-то не хватает воздуху…

Он смежил веки. Вокруг был ясный день, рядом наклонилась Любаша. Нет, в такие минуты ничего плохого с ним не должно случиться. Легкое прикосновение прохладной руки жены окончательно его успокоило. Это по ночам, когда остро чувствовалось одиночество, особенно усугублявшееся проникающими в палату гудками проходивших вдали пароходов, Николай с яростью сжимал пальцы в кулак, старался поскорее уснуть, забыться. Но и во сне он не находил покоя. Его охватывало тяжкое наваждение, наступало муторное состояние между явью и сном, между озарением и бредом. Каждый раз он оказывался в одном и том же месте – полз из какого-то корабельного трюма по узкому, почти непролазному тоннелю, заполненному кабельными проводами и десятками разных трубопроводов. В темноте руки едва нащупывали свободное пространство, но окружающая теснота удерживала его тело. И он, выбиваясь из остатка сил, старался продвинуться вперед еще на несколько дюймов… Николаю мерещилось, что его навсегда замуровали здесь, законопатили в этом ограниченном пространстве, где нет ни тепла, ни света. А, самое главное, заканчивался свежий, полный кислорода, воздух. Заканчивалась сама жизнь. У Николая пульсировала подступавшая к вискам кровь. Он, как на яву, понимал, что умирает, задыхаясь от недостатка живительного притока воздуха. И в этот момент выходил из своего полусна-полузабытья. Ему нестерпимо хотелось, чтобы наступил рассвет, встало солнце, послышался голос жизни – щебет птиц, речь незнакомых людей, случайные посторонние, но живые звуки…

Главное: надо было каждый раз пережить ранний предрассветный час. Он знал, что люди чаще всего умирают в такие минуты суток... Говорят, когда солдата убивают в бою, перед ним в долю секунды проходит вся его жизнь от рождения до точки смерти. Николай умирал медленно, и прошлая жизнь у него проявлялась, хоть и отчетливо, но без бешеной скорости. Просто: время замедляло свой бег. Прожитая жизнь вкатывалась в его сознание отдельными клубочками нитей. Николай напрягал память и, потянув кончик одной нитки, чувствовал, как какой-то моток начинал разматываться. Потом нитка неожиданно запутывалась и терялась. Вместе с ней терялось, блекло и совсем растворялось прошлое, которое вдруг оказывалось где-то далеко позади. Будто бы вне его собственной жизни… Все прошедшее смешивалось и оказывалось одинаково далеким – и то, что происходило много лет назад, и то, что произошло только вчера…

Он снова начинал плутать в забытье – наступало вязкое состояние между явью и сном. Николай ощущал себя окутанным бесконечной толщью воды. Дышать нечем. Неожиданно во рту появляется спасительная соломина, проткнутая к нему через сотни футов невидимой глубины. И при всем этом царит тягостное молчание на весь мир вокруг. Но вот, наконец, медленно проникает голубоватый свет — он как-бы массой, свитой из тысячи светлых мотыльков, бьется совсем рядом. Мотыльки все ярче и уверенней порхают, касаясь его глаз… И в этот момент начинается возвращение к реальной жизни. Если вспоминаешь, нельзя понять, где была правда, а где правили тобой видения или фантазии – продукт мучительной и долгой болезни… Свежие мысли и наползающее извне тепло заполняют образовавшуюся за ночь внутреннюю пустоту.

Как живой, явился Володя Менделеев. Николай точно знал, что его уже нет на свете, он умер шесть лет назад от быстротечной инфлюэнцы. Но почему-то стоит с ясным взглядом, в улыбке топорщатся на его лице лихо закрученные усы… Николай определенно знал, что Менделеев после завершения кругосветного путешествия с Цесаревичем женился на Вареньке Лемох, дочери художника-передвижника Кирилла Лемоха. Но образ возлюбленной Марии Юрковской преследовал несчастного моряка на каждом шагу. И он в чине лейтенанта снова ушел в поход, и снова к японским берегам. Там сбылась его тайная страсть, ставшая расплатой за любовь, погубленную коварной красавицей… Не могли представить наперед ни Гриценко, ни Володя Менделеев, что в недалеком будущем Машенька Юрковская станет театральной актрисой Марией Андреевой, будет любовницей известного предпринимателя и мецената Саввы Морозова, а затем окажется гражданской женой пролетарского писателя Максима Горь-кого… В Нагасаки весной 1892 года Володя заключил брачный контракт с японкой Такой Худесимой, и она после отплытия мужа на родину родит дочь Фудзи… Володя скончается рано и неожиданно, так и не увидев своего единственного и нежданного ребенка. А его ученый отец, несчастный старик Дмитрий Менделеев еще долго будет посылать большие деньги своей внучке на другой край света.

…В проеме двери показалась Любаша. Как же она красива и теперь недосягаема для него. Любашина беременность еще больше украшает ее. Внутри Николая на миг вскипело клейкое чувство ревности, мелькнула желчная мысль: его не будет, а она останется, будет ходить по земле, смеяться и даже не вспомнит о нем … Кто-то другой добьется ее, чтобы обнимать и целовать…Господи, почему ж ты так несправедлив?..

— Я принесла твой любимый апельсиновый сок. Лиза купила свежих фруктов. Она мастерски умеет отжимать цитрусовые.

— Спасибо, дорогая! Это потом… Сейчас я живу только тобой и нашей доченькой. Надеюсь, все будет хорошо! – его голос, сдавленный остатками силы легких, не звучал, а истекал глухо, но спокойно и даже уверенно, словно он один, как провидец, знал сейчас, какая судьба ждет его, жену и их будущую дочь.

…Потом мысли скатились в сторону. Он снова увидел себя маленьким. Конечно же, это происходит в далеком- далеком сибирском городке Кузнецке. Мама с отцом ведут его и старшего брата Шуру с Нагорья на Базарную площадь – там, в балагане клоуны и фокусники, а на лотках кругом леденцы, петушки, конфетки в подушечку – обсыпанные сахарным песком и маком. То была весна 1862 года, когда семья решила перебраться в Томск. И происходило все это на святую Пасху. Со Спасо-Преображенской и Богородице-Одигитриевской церквей лился умиротворяющий колокольный звон. Встречный народ кланялся родителям. Было много знакомых, которые христосовались, обнимались и целовались друг с дружкой.

Шура важно вышагивал впереди, он нес вербочку и две веточки багульника, улепленного светло-голубыми цветочками-первоцветами. Никаша, как в семье звал сына отец, держал в руках по крашеному яйцу. Красились яйца почти в каждом доме. Варили их в луковой шелухе, пока не получится цвет запекшейся человеческой крови.

– Христова кровушка с креста,– говорила мама.

Потом яйца протирали тряпочкой, смоченной в постном масле, отчего поверхность скорлупы отдавала солнечным блеском.

– Христос Воскресе, Николай Семенович! Христос Воскресе, Анна Фоминична! – обращались к старшим Гриценко знакомые и незнакомые люди.

– Воистину Воскресе! – почти враз и с добром в голосе отвечали оба родителя.

Чету Гриценко в Кузнецке знал, наверное, каждый. Отец служил уездным врачом, давно носил 8 гражданский чин коллежского асессора, и все предвещало, что скоро ему быть надворным советником. Императорская Московская медико-хирургическая академия выпускала специалистов самой высокой в России подготовки. Гриценко хорошо разбирался в терапевтии и вообще в медицине. Мать в отличие от него работала только с женщинами, зато слыла лучшей профессиональной акушеркой не только в городе, но и в предместье. Анна Фоминична приехала в Кузнецк двадцатилетней девицей сразу после окончания Императорского Московского воспитательского дома — его знала вся Москва, это было самое крупнейшее здание в Китай-городе. И молодая педиатричка должна была по существующему тогда закону отработать на медицинском поприще не меньше 6 лет. Поженились прибывшие в Кузнецк молодые врачи в феврале 1846 года. В браке родилось у них четверо детей, но в живых остались два мальчика.

Николай хоть и смутно, но все-таки помнил, как однажды к их дому подъехала полуразбитая телега, в оглоблях которой торчала низкорослая пегая лошадь. С телеги соскочил коротенький узкоглазый мужичонка в залатанном зипуне. Он втащил в дом большой берестяной туес, поставил его на пол и, глядя матери в широкие от удивления глаза, произнес на распев:

– Однако, Анна Фомисьна, подарка вам и больсой благодар-ность! Бабу мою спасал хоросо! Ребятенка зывой остался. Колькой звать буду. Вот, сподобьтесь…Не могите отказать…

И мужичонка принялся опрастывать объемистую тару.

– Чего ты, Степан! Сдумал какой-то подарок!.. – завозражала, было, мать.

Но Степан оказался человеком проворным и напористым. Он полез в туес и начал доставать содержимое, одновременно протягивая гостинцы матери.

– Тут маленько рыбка вяленый…Тряпица с мукой – сушеный корень кандыка, лепешка выйдет сильно сладкий. Твои мальчишки рады будут…

Инородец еще больше сузил черные, как черемуховые ягодки, зрачки. А широкое лицо расплавилось в благостной улыбке. Потом Степан вынул из туеса мешочек с орехами, а Шуре и Никаше протянул по две большущие кедровые шишки – пахучие и липкие от древесной смолы.

– Я вам, парнишки, бурундука живого привезу. На счастье. – И опять расплылся в улыбке, как блин по маслу на чугунной сковородке.

Степан не прощаясь, подцепил одним пальцем брошенный им у порога картуз и с чувством исполненного долга удалился к своему тарантасу. Старший брат сел на лавку выковыривать из шишки пахучие орешки, а Никаша забрался на кривоногий старинный стул и сквозь распахнутое окно смотрел, как чудной гость сел в повозку, трижды щепотью пальцев окрестил себя и весело крикнул лошаденке:

– Но-о, давай с Богом!

…Николай попытался повернуться на бок. Это ему, наконец, удалось. Он снова закрыл глаза. Так думалось и вспоминалось лучше.

То была их последняя зима в Кузнецке. На этот раз все происходило на Рождество. У Шуры разболелось горло, мама уложила его в постель. Отец посадил Никашу в самодельные санки – розвальни и повез к крепостной горе. Морозную синеву прорезал непрерывный перезвон церковных колоколов.

Нахохлились покрытые куржаком деревья. В инее все: шали женщин, мужские овчинные отвороты, голубые сосульки на бородах и усах. У народа пунцовые лица. От самого подножия старой крепости и чуть не до церковной кирпичной ограды сотворена крутая снежная горка-катушка. Со всех сторон гомон и крики взрослых людей, пронзительный визг девок и баб, заливистый и беззлобный лай собак. Но, кажется, что все это безумие перекрывает гвалт кузнецкой детворы. Надо же: весь город собрался в одном маленьком пространстве.

Отец уселся на мерзлые дощечки санок, распахнув полы своего тулупчика. Усадил перед собой сына, приподнял ноги в черных катаных пимах и оттолкнулся от кромки слежалого снега. Они понеслись в какую-то пропасть. Напор встречного воздуха мешал дышать и не давал открыть глаза. Но Никаша напряг мышцы лица, сузил глаза, стараясь не упустить ни одного мгновения в таком незабываемом полете. Ему казалось, что они мчатся не вниз, а, наоборот, вверх, будто бы их возок белой птицей воспарил к самому небу. И они вдвоем с огромной скоростью приближаются к крестам на золоченых куполах Спасо-Преображенского храма.

Сани вдруг занесло вправо, развернуло и швырнуло в глубокий снег. Отец, кряхтя, выкарабкался из сугроба, наклонился над Никашей растерянный, без шапки. На копне отцовых волос искрился крупчатый снег…

– Испугался, сынок? – спросил он, в запале стряхивая с себя снежную пыль. – Нет, я хочу еще! – требовательно ответил Никаша.

МЕНТОНА.

6 декабря 1900 года

Люба шла резким, широким шагом, с холодными пустыми глазами, выпрямившись, словно истукан, лишенный каких-либо чувств. Более месяца назад она оказалась в чужом, ненавистном ей мире. Жизнь Коленьки неизбежно оборвется на этой нерусской земле и для нее наступит бесконечная темнота и невыносимая печаль.

Она шла и шла, не зная, куда и зачем. Но подсознательно ее путь был уже предчерчен. Невидимые боязливые штрихи этого пути начинались еще в Париже. Иногда Люба останавливалась от боли при неловком или резком движении тела. Тогда она прижималась плечом к прутьям металлической ограды или к каменной стене и вдруг остро чувствовала, как внутри ее живота трепещется слабое живое существо. Она понимала, что скоро должно произойти самое ужасное событие: ребенок появится без отца. Она не хотела, не могла пережить это. И старалась заранее избежать назначенного рокового часа.

Только потом, через несколько месяцев, Люба поймет, какое счастье оставил ей любимый человек. А сейчас она с одичалым взором стремилась к морю, к тому месту, где над водой недалеко от кирпичного маяка нависла каменная громадина, испещренная ветрами и солнцем.

…Ментона утопала в зелени деревьев, кроны которых смыкались между собой на высоте пяти-семи метров. Среди олив, пальм и олеандров сплошь росли лимонные и апельсиновые деревья. Не зря этому, вообще-то заурядному городку придумали название лимоновой столицы Франции. В пике зимы здесь цвели розы и другие растения, названия которым знал даже не каждый из местных жителей. Ментона была чиста, как рука младенца. Двух-трехэтажные дома под плоскими черепичными крышами сохраняли на себе светлые цвета терракотовых и пастельных оттенков. Не выпячиваясь, но и не прячась от постороннего глаза, стояли миниатюрные особняки, сложенные из пиленого и рваного камня – все из песчаника, ракушечника, известняка.

На улицах Ментоны разливались цвета самой природы прибрежного Средиземноморья – светло-коричневый, песочный, голубой, розовый и белый. Строгий французский стиль построек перемежался с игривым итальянским шармом. Над многими окнами устроены полотняные навесы от солнца. Но Люба не замечала прелестей чужого города. Она машинальным кивком головы отвечала на дружелюбные приветствия пожилых горожан, копошащихся возле керамических горшков и деревянных кадок с комнатными пальмами, фикусами, юккой и цитрусовым молодняком.

Ментона – город, предназначенный для долгой и спокойной жизни здоровых людей. Но Люба знала: она приехала сюда умереть. Внутри ее клокотал протест, несогласие с несправедливостью свершившейся жизни. Поэтому так стремительно шла она в сторону моря и одна-единственная фраза сверлила мозг: «Пусть будет так, если это случилось со мной!»…

Неожиданно, словно птица, ударившаяся на лету о невидимую преграду, Люба резко остановилась. Она отчаянно сжала зубы, почувствовала во рту вкус крови. Глаза ее расширились от удивления: она, как в дурном сне, неожиданно увидела своего Коленьку посередине палаты, он водил восковой рукой около столика с лекарствами, пытаясь на ощупь отыскать ее пальцы…

Острый животный страх охватил женщину. Она круто развернулась, несколько секунд постояла, замерев в нелепой для сложившейся ситуации позе, потом кинулась назад – сначала скорым шагом, а через полминуты уже побежала в сторону четырехэтажного санатория «Русский дом». На бегу Люба с ужасом думала, что не успеет застать мужа живым... В помещение, где в каждую щелочку, в каждый промежуточек затаенного пространства проник не только запах карболки, муравьиного альдегида, спирта и валериановых капель, но и где господствовал запах безнадежности и близкой беды, она вошла необыкновенно тихо и с опаской, ожидая увидеть самое трагическое. Николай уловил ее присутствие.

– Ты здесь? Ты никуда не уходила, милая? – с легким стоном спросил он.

– Нет, я отлучилась только на минуту.

– Прости!.. Я думал, что потерял тебя…

Николай тяжело вздохнул. И Любу ошеломил грудной хрип мужа, будто в больших кузнечных мехах появилась неожиданная рванина.

– Спи! Тебе надо отдыхать… Я никуда больше не уйду…

– Да, ты права, – разомкнул губы муж.

– Хочешь пить?

Николай отрицательно пошевелил головой. Люба придвинула стул ближе к кровати мужа. Села. Взяла горячую кисть руки, на которой тускло отсвечивало обручальное кольцо, молча, прислонила руку к боку своего живота. И там, словно ожидая этого прикосновения, живое существо откликнулось несколькими упорными толчками…

– Мариночка… Доченька моя! – слеза выступила в уголке глаза мужа и, прочертив короткую линию по розовой воспаленной щеке, растворилась в подушке. Не убирая пальцев от тугого живота жены, с надеждой в голосе он прошептал. – Теперь там моя жизнь…

– Наша общая! – почти по слогам ответила Люба и, чтобы не разрыдаться, до боли сомкнула челюсти, так же, как на улице Ментоны несколько минут назад.




2015 г №4 Проза