Огни Кузбасса 2022 г.

Андрей Королев. Догони радугу. ч.7

– Угу.

«Ладно, можно и так».

– Своя библиотека, своя машинка.

– Угу.

– И свой вентилятор, свои подшивки?

– Что? Да, конечно.

Он услышал про подшивки и решил, что я захотел почитать. Несколько раз кивнул: конечно, бери. Гостеприимный парняга. Ладно.

– А черной «Волги» тебе еще не полагается? А комнаты отдыха за потайной дверью – с видиком, баром, диваном-станком?

– А?

– Признавайся: любишь в обеденный перерыв побороться с секретуткой? Уважаешь это дело?

– Подожди, не понял.

Он поставил перо на место, где остановился, и с готовностью обратил ко мне взгляд:

– Что-что ты говоришь?

– Ты хочешь сказать, что у тебя нет личной секретарши? – сказал я. – С белыми руками и аккуратной прической? И что, подавая тебе бумаги на подпись, она не подносит к твоему носу глубокий вырез креп-жоржетовой блузки? Какой же ты после этого начальник?

Он поморщился, но не недовольно, боже упаси, просто честно пытаясь вникнуть в весь этот вздор.

– Хреноватый ты начальник, Славик, вот что я тебе скажу. Ненастоящий.

– Это почему же?

– Да вот так получается.

– Старичок, как на духу: зашиваюсь, – сказал он примирительно-просительно. – Подожди немного. Сейчас закончу – и буду весь к твоим услугам, смейся надо мной сколько хочешь. Ладно?

– Конечно, Славик. Дело – превыше всего.

Он снова склонился над загнутой снизу (чтобы не марать краской обшлагов действительно свежей рубашки) полосой. Сухой ветерок вентилятора шевелил несколько стоячих волосинок на его макушке. Но, убей бог, взгляд его как-то слишком медленно сопровождал строчки.

Раньше в таких случаях здорово выручал телефон, подумал я. А ну-ка, старичок, закажь класс!

И он, действительно, озабоченно потянулся к трубке, подбадривающе просемафорил мне бровями, набрал номер и убрал взгляд вбок.

– Таиссергевна, на первой: кто, если не мы? Раз-два-три-четвертая колонка, абзац: однако не стоит предаваться... Нашли? Предпоследняя строчка – вот ее убираем. Да, и последнюю. Две строчки. Сколько еще надо? Еще три? Ладно, найдем. И еще, Таиссергевна: на первой в заголовках аж четыре вопроса. Надо посмотреть – где-то убрать. Ну ладно, сейчас. Иду.

Он поднялся, снова изобразил на лице озабоченность-раскаянье, подхватил полосу за уголок и целеустремленно вышел. Проходя мимо, он скользнул свободной рукой по моему плечу.



– Может, тебе совсем некогда, Слава? – кротко спросил я, когда он, просветленный, вернулся. – Ты скажи, не стесняйся. Я пойму.

– Да как тебе сказать, старичок, – не заметил он подвоха. – Вообще-то да, но если ты не очень торопишься... Можешь подождать еще с полчасика?

– Да вот я и думаю: а стоит ли ждать?

– В смысле?

– В смысле – может, не стоит и ждать? Может, вопрос и так отпадает?

– А-а, так ты по делу... – Он очень неплохо изобразил обидку (всего одна моментальная гримаска плюс сожаление в глазах). – А что за вопрос?

– А вот ты сам как думаешь?

– Я? Так-так-так. – Он сразу сошел с лица, мучительно замолчал, но все же решился: – Что-то связанное с Лерой?

– Ладно, не ломай голову, – усмехнулся я. – Слушай, старикашка, вашей, безусловно, передовой и интересной газете не нужен, часом, скромный спортивный журналист? Скромный такой журналистишка, но оч-чень перспективный. И главное, без предоставления жилья...

– Фу-ты, черт, – выдохнул Славик. – А я не знал, что и думать... Ну что я тебе, старик, могу сказать?..

К нему явно возвращалась уверенность в себе и искренняя доброжелательность вынужденного превосходства – та, что всегда появляется у профессиональных журналистов, когда они понимают, что их посетитель-графоман, принесший в редакцию очередную порцию своих мемуаров (о взятии на сей раз уже 725-го километра Смоленского шоссе), наполовину списанных из энциклопедии Великой Отечественной, вовсе не настаивает на том, чтобы они появились в газете завтра же, и вообще готов их несколько переработать... Теперь-то я понимаю, что именно эта облегченная доброжелательность и задела меня тогда больше всего. Хотя, если подходить по-человечески, как он еще мог себя повести?

– Костя, – начал он откровенно и как-бы-не-ранить, – что мне тебе грузить на уши? Ты уже большенький (тут он даже виновато улыбнулся) – сам понимаешь: железно пообещать тебе места я не могу. Другому бы я, конечно, наврал что-нибудь насчет перспектив сотрудничества и т. д. Но ты сам посуди: только-только из армии, новый шеф тебя не знает...

– Короче, Славик, – перебил я. – У меня есть шансы попасть сюда в обозримом будущем – скажем, через месяц – три? Учитывая мой опыт, желание и все остальное?

Хуже всего было то, что я спрашивал всерьез. Я засветился, раскрылся перед ним. Старенький мемуарист-маразматик стоял в очереди за докторской, нащупав в кармане ветеранское удостоверение и готовый быстро, но с достоинством продемонстрировать его крикливой жирной продавщице...

– Костя, – сказал он, искренне сокрушаясь. – Ты же знаешь, если бы это зависело от меня...

– Ладно, – сказал я, хлопнув в ладоши между коленок. – Вопросов больше нет.

– Подожди, – как-то испугался он. – Ты пока не расстраивайся. Я еще поговорю с ним. Хотя, если честно... Понимаешь, он и спорт – вещи прямо противоположные. Ты его не видел? Сухой, как глист, лицо землистое, курит одну за одной... Спорт для него пустой звук. А спортсмены в лучшем случае тупые недоумки и рвачи, которые объедают народ. Он так и говорит, представляешь? Я боюсь, как бы у нас скоро совсем не прикрыли спорт, уже начинают...

– Да ты не бойся, Славик, – сказал я. – Не суетись. Все нормально.

– Я хочу, чтобы ты понял, старик...

– А я и так все понял, Славик, – сказал я, зачем-то вкладывая во «все» какой-то особо значимый смысл.

Впрочем, ясно зачем. Я чувствовал, что меня понесло, но уже не мог (и не хотел) остановиться.

– Я ведь давно не занимаюсь спортом, так что уже немного поумнел. Я все понял, старичок. Ты только не волнуйся. Ты сделал все, что мог. Ты настоящий корефан.

Слова лились из меня с веселым шипением, прозрачные и по произношению, и по смыслу, лились из меня с давно не испытанным удовольствием и вспенивались, ударяясь о его растерянное лицо. Я собирался было встать, уйти, но нет, слишком велик был соблазн завершить эту сцену чем-то столь же очищенным и неподдельным – оскорблением, слезами, покаянием...

– Слушай, ты напрасно злишься, – сказал наконец он. – Я рассказал тебе, как обстоят дела, просто чтобы ты знал. Было бы лучше, если бы я тебя обманул?

– Да боже мой, старичок, – очень красиво, по-настоящему ощерился я. – Кто тебе сказал, что я злюсь? С какой стати? Наоборот, я даже рад, что у меня такой честный и славный товарищ.

– А-а, – кивнул он и расстроенно подстукал край пачки листков для записей. – Ищешь ссоры? Ну что ж. В чем я еще перед тобой провинился кроме того, что занял твое место? Увел твою женщину? Плюнул тебе в лицо?

– Дружок, ты здорово заблуждаешься, если решил, что я хочу за что-то на тебе отыграться, – сказал я почти искренне. – Во-первых – за что? А во-вторых – не слишком ли много ты мне приписываешь? Мне? И тягаться с тобой?

– Мне очень жаль, что ты думаешь обо мне так плохо, – вздохнул он.

– Да с чего ты взял, что я вообще как-то думаю о тебе? Участвую в какой-то твоей игре?

Меня понесло, явно понесло, и, значит, все улыбочки, все оскальчики побоку: один лишь взгляд, один мертвящий взгляд прямо в глаза.

– У тебя своя жизнь, у меня – своя. И позволь мне самому решать, во что мне играть и с кем!

– Даже так.

Он сидел, опустив голову, и от солидности его, несмотря даже на сытый, выбритый вид, на свежую сорочку, на толстый стол с телефонами и кипой бумаг, ничего не осталось.

– Ну хорошо, – произнес он.

Он выпрямился в кресле, провел ладонью по торчащим из подставки карандашам и ручкам, потом посмотрел на меня.

– Ну хорошо, – повторил он. – Три ноль в твою пользу. Лера – один ноль. Работа – два ноль. Моя сегодняшняя трусость – три ноль. Я сам признаю. Это просто разгром. – Он даже попробовал улыбнуться. – Теперь-то твоя душенька довольна? Мир?

И он протянул мне свою чистую и открытую руку. А я (даже сейчас стыдно вспомнить!) сделал вид, что не обратил на нее внимания. Усмехнулся сузившимся, как анальное отверстие, ртом и покачал головой.

– Ты хороший парень, Славик, – начал я медленно и внятно, старательно вытягивая слова в тонкие жгучие плети. – Но я, ей-богу, не пойму, о чем ты толкуешь. Свое место ты занимаешь по праву, и все то, что ты сказал, – все правильно и никакая не трусость. Ну а что касается Леры... Что тебе объяснять... Конечно, я умею порой пустить пыль в глаза и задурить даже самую чистую и умную головку. Ну да это не большая доблесть. Все мы люди, и все мы хотим хоть иногда почувствовать на своей груди легкое дыхание или крепкую руку – чтобы сильно не рваться, куда не след. Лера тоже человек... Но, поверь, она всегда любила только тебя – можешь мне поверить. Всегда, даже слегка – слегка! – увлекаясь мной. Но при этом она никогда не забывала о тебе...

Я и сам, и сразу же, пожалел о том, что сказал. Я, всегда так носившийся со своей природной чуткостью, сказал такую гадость. Впрочем, чтобы суметь ударить так изощренно, без этого самого чувства такта никак не обойтись. Испугавшись в последний момент, я поспешил улыбнуться – не усмехнуться, а именно улыбнуться, чтобы в крайнем случае выдать все за грубовато-дружескую сальность, – но было уже поздно. Было уже поздно, потому что Славик как-то даже замедленно привстал и неуклюже смазал мне по щеке горячей ладонью.

– А вот это ты зря, – выговорил я, запоздало отшатнувшись. – Зря, Славик, ох зря.

– Могу еще раз, – сказал он сипловато. Потом прочистил горло. – Еще раз – хочешь?

– Ну уж нет, братец, больше не выйдет.

Если бы я читал Шопенгауэра, то, возможно, и смог бы извинить его, а то и поблагодарить за добрый урок и своевременное отрезвление. Но теперь я плевать хотел на всех шопенгауэров, потому что действительно был зол – прежде всего из-за своего испуга остаться сейчас не потерпевшей даже, но пострадавшей стороной. И еще больше – из-за своей растерянности, полной неподготовленности к подобной ситуации. Это просто заставляло меня быть решительным – в рамках той же растерянности, но с другим, противоположным знаком.

– Ну и что мне теперь с тобой делать? – проговорил я жалко-зловеще. – Положить прямо здесь, на пол, и попинать ногами? Или обставить все красивей – с вызовом на Черную речку, при понятых? Ты что больше предпочитаешь?

И я потер зубами высохшие губы. Кажется, ко мне действительно приходило спокойствие. Или скорей я сам дошел до такого спокойствия – спокойствия обреченности (палача или жертвы – неважно), спокойствия неотвратимости.

– Я предпочитаю, чтобы ты убирался вон, – сказал Славик. – Вот так.

– Остроумно, – сказал я. – А если я заупрямлюсь?

– Не заупрямишься.

– Ну а если?

– Тогда и черт с тобой!

Он вдруг сел, положил руки прямо перед собой, крепко сплел пальцы и поднял подбородок.

– Можешь делать что хочешь – ты для меня больше не существуешь.

Подойти и накатить ему, пока сидит, мелькнула мысль, но, к счастью, не сдвинула меня с места. Весь вид его теперь был смешон, если не жалок: стоический тон, напрягшаяся шея, слезы в глазах. Но все равно – это была его победа, он победил. А я проиграл. И тем более проиграл, что унизился до пустой мальчишеской угрозы:

– Ну хорошо, отложим этот разговор. У нас ведь еще есть о чем поговорить – ты согласен?

Славик молчал. Я подождал, наклонив голову и повернув лицо в его сторону. Но он молчал.

– Ладно, – сказал я и пошел к двери.

Когда я толкнул ее, она отошла до предела и так и застыла, избавив меня от выбора – хлопать ею или нет.

За моей спиной громко швыркнули носом.



Какой езды не любит русский?

И еще: какую все-таки езду Николай Василич считал быстрой? Двадцать верст в час, и сани скользят по насту, коренной всхрапывает, и заломивший шапку крестьянин на обочине с открытым ртом провожает взглядом раскрасневшегося барина с двумя щебечущими актрисками под мышками... Слов нет, приятно в морозное солнечное утро с другом милым предаться бегу нетерпеливой бурой кобылки – при условии, разумеется, что поблизости не окажется нетерпеливого пегого жеребчика, друг милый перестанет дуться из-за вчерашней склоки и лакей Гришка не забудет всунуть вам под доху термосок с горячим кофием, в общем, если вам дадут спокойно посетить пустые поля и милые берега и вам будет до них. Но попробуйте сядьте в малоитальянскую машинку «Жигули», за рулем которой сильно голливудизированный бой Коля Бубен, и пронеситесь по нашим хайвей-рытвинам-ухабам со скоростью 50–60 миль в час – и я очень сомневаюсь, что вы (будь вы хоть трижды русский и сам большой Селиван Филаретыч Недоуздков) сможете испытать по-настоящему искреннюю радость, разве оттого только, что вы все еще живы и до сих пор не надули в онучи.

И вообще, я подозреваю, что великолукавый малоросс и в этой своей легендарной фразе не упустил случая попользоваться утонченной издевкой, ведь по большому счету быстрая езда совсем не располагает к глубоким размышлениям. Экстраполируйте теперь прямую через две эти точки-посылы, и вы получите такой блестящий русофобский аргумент, что просто загляденье!

...Заглядываться, впрочем, было особенно не на что. Вокруг действительно были (виноват, простирались) одни поля, поля, поля – пустые и неровные – будто проведенные от руки – и без пометок.

– Под парами, – кивнул на них Боб с таким убежденным видом, что Мишель не выдержала и прыснула – действительно прыснула кока-колой, которую она уже, наверное, минут пять пыталась отхлебнуть из литровой бутылки, по-женски беспомощно и возбуждающе поднося ее к мягким губам.

– На Николу был ледостав – не иначе как к сухостою, – продолжил Боб с оканьем и сокрушенным покачиванием головы.

Я сидел сзади с правой стороны, а Боб – с левой. Между нами была выспавшаяся и свежая, как пятнадцатилетняя девочка, Мишель, и мне было совсем не в тягость поворачиваться в ту сторону и слушать бобов стеб.

– А как до Спаса не будет дождичка? – озабоченно оглядел он нас. – Это опеть без хлебушка всю зиму?

Мишель снова затряслась от смеха, откинув голову и прижав бутылку к груди:

– Ты, Бобище мерзкий, ты дашь мне сегодня попить?!

– Чаво? – насупился тот. – Опеть попить? Ой, мотри, Агафья, не доведет эта твоя выпивка до добра! Старики – они как сказывают: дай бабе воды – не избежать беды. Так и знай.

– А если кока-колы? – не очень удачно, но все же подыграл я.

– Тьфу! – осерчал Боб и махнул рукой. – А ежли коки-колы, тады вообче сливай воду!

Мишель уже постанывала от смеха. Я тоже смеялся, и даже Бубен, вряд ли понимая над чем, гыгыкал и завистливо оборачивался.

– А ты, дубина, на нас зенки-то не пяль, – осадил его Боб. – Ишь какой прыткой! Ты-от знай на проселок поглядывай: не ровен час перевернешь бричку.

Бубен заржал и на радостях еще прибавил скорость и стал петлять по дороге, разбрызгивая гравий в кюветы. Мишель завизжала и снова прижалась ко мне. Я чувствовал бедром подрагивание ее тела и рукой – тепло податливой груди и не очень сердился на Бубна.

Зато Боб принялся орать во все горло:

– Тпру! Стой, окаянный! Своей башки не жалко, дак людей пожалей: малые они ишшо, нера-зумные, пожили совсем маненько...

– Что, испужались? – тонко подшутил Бубен, зыркнув на нас в зеркальце, и снова вильнул.

– Тормози, говорю, ирод! – крикнул Боб. – Вишь, как бабонька с мальцом убиваются?

Что касается меня, то сам я еще не убивался, но мне было неприятно, что Мишель перестала смеяться.

– Я сейчас точно выйду, – сказала она и выпрямилась.

– Только пусть он сначала остановится, – сказал я, и она как-то странно посмотрела на меня – словно не расслышав.

– Слышь, а малец-то не дурак, – кивнул Бубен Бобу. – Соображает.

– Грамоте разумеет, – подтвердил Боб.

Я хохотнул, но Мишель все сидела нахмурившись и вцепившись в бутылку.

– Представляете, – сказал Боб, – выходит Мишель из машины, заходит в овсы, поднимает один колосок, другой, потом набирает в горсть зерна, растирает, сдувает мусор, нюхает, пересыпает, разглядывает. А потом улыбается крепко так, по-хозяйски, и говорит: «Добрый, добрый ноне овесушко. Исполать тебе, мать сыра земля!» – И сам первый засмеялся.

– И не смешно, – сказала ему Мишель и скорчила рожу.

– Ага, улыбнулась, улыбнулась! – закричал Боб. – Все, теперь уже не можешь дуться!

– Хи-хи-хи! – передразнила его Мишель. – Я с вами скоро вообще постоянно улыбаться буду – вот так: ы – ы – ы!

Бубну это явно понравилось, и он хотел снова прибавить скорость, но впереди уже показался железнодорожный переезд: клюющие носом старые шлагбаумы, перемигивание фонарей и темный взгляд мужиковатой бабки со смотанным желтым флажком в ручище.

– Не видать, – сказал Боб-Гапон, выглянув по сторонам.

– Как скажешь, – проронил Бубен, двинул рычаг и, не напрягаясь, каскадерски-ловко обвильнул полосатые палки.

Колеса попарно громыхнули на выступающей над рельсами отполированной железине. Вдогонку нам понесся правдивый и свободный русский язык. Как-то вдруг похитревший Бубен посмотрел назад, но никак не отреагировал.

– Далеко еще? – воспитанно поинтересовался я.

– Километров двести – двести двадцать, – отозвался Бубен.

– Это по прямой, – добавил Боб. – А так – все триста.

– К утру всяко-разно будем, – успокоил Бубен.

– Вот дураки, – сказала Мишель довольно зло, но не слишком, скорее раздосадованно. – Лишь бы языками потрепаться.

– А ты тоже попробуй, – сказал Боб. – У тебя должно получиться. Знаешь, как интересно!

– Да пошли вы... надоели, – махнула на них Мишель и повернулась ко мне: – Уже почти доехали. Вон тот лесок видишь?

Я посмотрел: а-а, уже вон тот? Мишель тоже задержала взгляд и, видимо, вспомнив о близости удовольствия, ожила и встрепенулась:

– Сразу же пойду купаться. Возьму книжку, полотенце, бидончик с квасом...

– Мешочек с редькой, пол-литру бражки, – продолжил Боб.

– И меня! – влез Бубен. (Красно-загорелая кожа на его шее натягивалась и закручивалась, как резина.) – Чур я тебе купальник выжимать буду!

– Ты лучше дачников будешь отгонять, – обломил его Боб. – Они как увидят ее в купальнике – все позвонки себе повывихивают да еще перетонут, чего доброго.

– Представляю, – хихикнул я.

– Где эти дачники? – зарычал Бубен. – Да я их... Бац – один! Бац – второй! – дважды влепил он кулаком в ладонь. – Остальные – разбежались. Ну, берешь меня, Миш? Не пожалеешь!

– Смотри-ка, губу раскатал! Много вас таких желающих! – сказал Боб и несильно ткнул его в затылок. – Ты поворот-то свой, случайно, не проехал, шофер?

– Где? – сказал Бубен. – Точно. Тпру, родимая! Наза-а-ад.



Войдя, я сразу почувствовал неладное, и точно: из маминой из спальни доносилось два голоса, один – ее, с повествовательно-старательной интонацией, и еще чей-то – с вопросительно-почтительной. Чей-то очень знакомый. Ну точно – Лерин. Вот так да. Это что еще за Мюнхенский сговор?

Я разулся и инстинктивно-индейски шагнул в ту сторону, невольно прислушиваясь и стараясь не шуметь. Но дверь в спальню оказалась открыта и они сразу заметили меня. Причем мама даже не прервала своего размеренного рассказа, а Лера только молча смерила меня взглядом и, вся в собеседническом порыве, снова вернула внимание маме. На опрятно заправленной постели между ними, интимно распахнутый, лежал наш семейный фотоальбом. Еще несколько снимков было в руках у Леры.

– Не помешаю? – спросил я.

– Проходи, – разрешила мама. И другим тоном, живее – Лере: – Я тебе, Лерочка, наверное, уже надоела своими разговорами...

– Да что вы, – сказала Лерочка и уважительно поправила новые очки. – Мне все так интересно. Из Костика же слова лишнего не вытянешь: ничего мне не рассказывает. Теперь-то, Константин Владимирович, я все о вас знаю! – сообщила она словно приятную новость.

– Надеюсь, что нет, – сказал Константин Владимирович. – Можно я схожу умоюсь? – и повернулся, чтобы уйти.

– Сейчас ужинать будем, – поведала мама почему-то именно ей. – Ты уже, наверное, проголодалась?

– Ой, с удовольствием, – ответила лучшая мамина подружка. – Вам что-нибудь помочь?

– Еще чего, – отмахнулась мама, радостно поднялась и, по-утиному ковыляя на своих варикозных ногах, обогнала меня по пути в кухню.

На лице ее блуждала заботливая улыбка.



Что ни говори, а есть что-то мазохистски притягательное в таких вот насквозь фальшивых дружественных встречах, и даже не потому, что ты можешь в охотку и весело поюродствовать, нет, скорее наоборот: весь смак в том, чтобы, умывшись и одевшись в чистое, усесться во главе стола и искренне увлечься ролью хлебосольного хозяина (Тебе положить еще немного оливье? – Бережешь фигуру? – Что-то тебя на солененькое потянуло! – Ешь, ешь пятый кусок, они у нас не считаны) – со светлой улыбкой прислушиваться к говорящим, изредка вставлять обобщающие замечания и серьезно разливать армянское вино из заначенной мамой полбутылки. А потом, когда она, всплеснув руками, ненавязчиво смоется (извините) за ах-забытой лопаточкой для пирожных (бертолетовой солью, клюшкой для гольфа, педальной астролябией с ядерной боеголовкой) и появится только минут через пятнадцать с по-другому заправленной юбкой и глуповатой улыбкой на лице, повернуться к Лере мужественным фасом и спросить что-нибудь незначительное, но теплым и тихим голосом – таким очень домашним и естественным тоном, и выслушать, именно выслушать вначале приятно смущенный, а затем все более и более успокаивающийся ответ, и мягко пошутить, опустив глаза на свои ненервно поигрывающие пальцы на скатерти, и с одобрением поддержать несколько взволнованный, но в общем-то абсолютно здоровый смех; и вот когда ваши взгляды вдруг синхронно поднимутся на осмелевшую маму – одинаково раскрытые и даже какие-то растроганные – будет в этом (будет мама совершенно права) уже какая-то особая симметрия, и даже не симметрия, а почти параллельность, потому что что-то уже действительно сдвинулось, что-то уже действительно покатилось с пригорка, как бы ты, спохватившись, и не пытался вернуть все назад – поздно, батюшка, поздно – механизм уже заработал, и напрасно ты топчешь до отказа тормоз, хмурясь на неуклюжие мамины взгляды и ее заверения от лица всех присутствующих. Поздно. Ты и сам уже понимаешь это, и потихоньку берешься за руль, стараясь приспособиться к новой ситуации, и даже слегка увлекаешься ею, и находишь в ней немало плюсов, хотя и не смиряешься по-настоящему, нет, не смиряешься. А раз так – кто же заставлял тебя так смотреть, так говорить, так подавать плащ и подсаживать в автобус, и тем более ехать вместе, и тем более выходить на полпути, чтобы прогуляться, и тем более обнимать так в подъезде, и тем более молчать так и долго, и тем более сворачивать в это русло, и действительно желать, в общем-то, этого, и раскованно намекать все-таки на это, и добиваться теперь уже именно этого, только этого и добиваться, только этого – ну не бойся, да-да – только этого, да – этого – ну не сразу, нет – этого, да – этого, мм – этого, мм – эт... и еще мм – о! – и еще – о-о-о, как быстро все произошло – кто бы мог подумать? Мне всегда так не везет – может быть, попробовать еще раз?

Может быть, еще не все потеряно?

А сможешь ли ты еще раз?

А может быть, еще ничего и не случилось?

Может быть. Все может быть.



А может, в этом-то и есть все дело – в солнечных бликах на лакированных перилах, зелени травы или раскрытой книге с перелетающими взад-вперед страницами? Или все же в облаках, скользящих по голубому, объемных белых облаках с грязно-серым брюхом, как у добродушных шестилапых из детской сказки? Или просто в послеобеденном часе – тягучем времени сиесты, в забавности глупого котенка, смешно подпрыгивающего за желтой бабочкой? Или в доносящемся запахе черемухи, привкусе обжигающего чая, нежном прикосновении ветерка?

Или все же главное – это белое платье из тонкой марлевки, почти прозрачное, с темнеющими на свету выступами тела (Северянин бы сказал – извивами) – узкого и плотного тела, действительно упругого (несмотря на затасканность штампа), спокойного и стройного тела, холеного и гордого, и избалованного, и доступного, и простого? Вот именно, старичок, все дело в простоте, и только в ней одной: назад, к природе! – к простоте удобств и условий, жестов и желаний, поступков и последствий. Мысли прозрачные, как этот воздух. Слова невесомые, как этот ветерок. Прикосновения неспешные, как это время. Скоро вечер. До вечера еще далеко...

– И вообще, дорогой, вам не кажется, что вы должны как-то развлекать свою даму?

«Свою даму».

– Безусловно, мадемуазель. Сейчас что-нибудь придумаем.

– Арриведэрчи.

– Ну, это-то и я знаю. До свиданья.

– Молодец. Это была разминка. А теперь посложнее... вот: че ун буон ристорантэ куи вичино?

– Так-так-так. Что-то связанное с рестораном. Как пройти в ресторан?

– Вот умничка. Слушай, я так в тебя точно втюрюсь. Давай еще. Вот. Нет, вот: ио манджо ди тутто.

– Так. Я хочу... Нет, сдаюсь.

– Так нельзя – сдаюсь. Обязательно нужно ответить.

– Тогда подожди. Ну-ка, повтори еще раз.

– Ио манджо ди тутто.

– Ага. Я встретил вас, и все былое...

– Нет, давай-ка по-настоящему.

– А я и так по-настоящему. Там просто неправильно написано. Я-то говорю на чистом литературном языке.

– Ладно, хитруля, сейчас я тебе... Ми дика, пэр фаворе, довэ дэво шендэрэ – ну-ка?

– Си, синьора. Дульче фортиссимо бельканте лаго-маджоре.

– Как-как?

– Санта Мадонна примавэра скуадра адзурра.

– Во клево! А скажи еще что-нибудь.

«А Я В ТЕБЯ УЖЕ ДАВНО ВТЮРИЛСЯ».

– Ну скажи!

– Феличе.

– И это все?

«А РАЗВЕ ЭТОГО МАЛО?»

– Грация.

– И все? Ладно, поехали дальше. Та-акс... Прима ди партирэ волье ринграцьярла ди тутто.

– Лесби аспекси нихиль эст суперми.

– По-моему, это уже из другой оперы.

– Нет, все из той же.

«КАК Я ХОЧУ СЕЙЧАС ПРИКОСНУТЬСЯ К ТЕБЕ».

– Хм. Ладно, давай вот это: а дирэ ла вэрита, ми диспьяче партирэ.

«КАК Я ХОЧУ СТИСНУТЬ ТЕБЯ В РУКАХ И ПРИЖАТЬ К СЕБЕ – ПЛЕЧАМИ, ГРУДЬЮ, ЖИВОТОМ, НОГАМИ».

– Говори-говори. Так просто не отделаешься!

– Синьора, не подскажете, где здесь поблизости джинсовый магазин?

– Что? Какой магазин – джинсовый?

«А БОЛЬШЕ ВСЕГО Я ЛЮБЛЮ, КОГДА ТЫ ВОТ ТАК СМЕЕШЬСЯ».

– Ну при чем здесь... Нет, так нечестно...

– Синьорина, обменяем эту матрешку на пару футболок?

«СМЕЕШЬСЯ ВОТ ТАК, СМОРЩИВ НОС И ВЫГНУВШИСЬ ВСЕМ ТЕЛОМ – ТОНКИМ И ТРЕПЕЩУЩИМ».

– Я есть руссо туристо-замполито и хотеть купить эта палочка колбаски.

«ТОГДА Я ПРОСТО ТЕРЯЮ ГОЛОВУ – СМОТРЮ И СМОТРЮ НА ТЕБЯ, И НЕ МОГУ ОТОРВАТЬСЯ, И, НАВЕРНОЕ, ВЫДАЮ СЕБЯ С ГОЛОВОЙ, ПОТОМУ ЧТО ВИД У МЕНЯ, ДОЛЖНО БЫТЬ, ОЧЕНЬ ГЛУПЫЙ – ПРЕДСТАВЛЯЮ...»

– Ну не надо, Костя, я тебя прошу.

– Скока-ско-ока вы сказали? Миллион лир?

«И ВСЕ РАВНО Я ГОТОВ СМЕШИТЬ ТЕБЯ ХОТЬ ВЕСЬ ДЕНЬ – ЛИШЬ БЫ СМОТРЕТЬ НА ТЕБЯ ТАКУЮ».

– Костя, слышишь? Я так не играю!

– Сто тысяч? Нет-нет, благодарю, я не очень люблю этот сорт.

«ТАКУЮ КРАСИВУЮ И БЕЗЗАЩИТНУЮ...»

– Слышишь? Я сейчас точно рассержусь.

«ТАКУЮ НЕРЕАЛЬНУЮ, НЕВОЗМОЖНУЮ, НЕДОСЯГАЕМУЮ...»

– Слушаюсь, синьора. Куда прикажете поставить чемоданы?

– Ну все, я обиделась. У меня аж скулы свело из-за тебя.

«И, МОЖЕТ БЫТЬ, ПОЭТОМУ ТАКУЮ ЖЕЛАННУЮ. ИЛИ ТОЛЬКО ПОЭТОМУ?»

– Что это ты на меня так уставился?

«НЕТ-НЕТ, НЕ СМЕЙ ТАК ДУМАТЬ. НЕ СМЕЙ».

– Извините, синьора, просто задумался. Так с чем прикажете пиццу – с сыром или анчоусами?

«ЗАЧЕМ Я ТАК СПУГНУЛА ЕГО?»

– Лучше просто дайте выпить. Я оставила дома вставную челюсть.



Бубен, пожалуй, чересчур эффектно подал машину назад, развернулся и, оставив позади облачко газа и короткий визгливый звук, въехал в аллею. Когда они прокатили мимо нас, Боб высунул руку из окна и показал victory. Но пасаран – вскинул я кулак. Перед отъездом Боб завещал мне блюсти Мишель от посягательств оздоровившихся дачников. Хотя я за весь день что-то не встретил здесь ни одного, даже больного.

– Ну, в общем, суп в котле, вода на столе, – вздохнул Боб, – что-то там в ключах, голова на плечах. Живи как знаешь, а меня не дожидайся... – Он поднял было руку, но уронил ее и судорожно сглотнул: – П-прощевай, братка!

– Куда все-таки так скоропалительно? – спросил я с дурацкой серьезностью.

– Ах, не спрашивай! – вскричал он, страдая. – Видно, сама судьба не хочет, чтобы мы были вместе. Прощай, дружище. Может быть, хоть ты будешь счастлив. А я... Эх, да что там!..

– Я буду ждать тебя, Боря! – заголосила Мишель и горлицей метнулась ему на грудь.

– Нет... нет... – говорил Боб, гладя ее по голове. – Не жди меня... Будь счастлива... Береги ее, слышишь? – обратился он ко мне. – Христом Богом прошу: пропадет она тут одна...

Бубен все это время стоял поодаль и ковырял в зубах травинкой.

– Ага, доверь козлу капусту, – хмыкнул он.

Боб посмотрел на него, вздохнул, но ничего не сказал.

– Колек, хоть ты скажи: куда вы намылились-то? – снова спросил я, хотя не этот вопрос волновал меня больше.

– Молчи! – крикнул ему Боб. – Ничего не говори! Пусть пребывают в счастливом неведении...

– Не беспокойся, – ухмыльнулся мне Бубен, – раньше завтра все равно не приедем. Так что учти: с тебя пузырь.

– Тьфу, дурак! – плюнул Боб с досады. – Это ж надо!

– Такую сцену спортил! – тоже оторвалась от него Мишель – с совершенно обыденным видом. – Вот так всегда.

– Да, – сказал Боб, – так всегда и бывает. Привыкайте к этой суровой жизни, ребята.

Зато я, подумал я, ничего не испортил. Вовремя смолчал и сквасил постную рожу. Профи, ничего не скажешь...



Начинало смеркаться, и весь пейзаж вокруг, и весь этот вечер, да и вся жизнь стали приобретать другой оттенок и смысл.

– Захвати вино, – сказала Мишель и пошла к дому по прохладному плотному дерну рядом с вытоптанной дорожкой.

Я заглянул в уже совсем темную воронку аллеи: в глубине ее двумя сливающимися точками мигнули габаритные огоньки. Нет, не может быть, подумал я. Ничего не будет. Что-то помешает, вторгнется, развеет...

Я нес бутылку, взяв ее двумя пальцами за горлышко. В другой руке, так же зажав ножки и слегка приподняв, я держал два бокала. Остальные так и остались стоять на белом столике у веранды.

Мишель подхватила с шезлонга книгу и солнцезащитные очки и, не оборачиваясь, вошла в дом. Я шел позади, приоткрыв рот, чтобы сдерживать дыхание. А она уже поднималась по лестнице на второй этаж, скользя смуглой рукой по перилам, и доски под ней успокаивающе поскрипывали. А я покорно следовал за ней.

Она вошла в комнату и оставила дверь открытой. Затаенно дыша, я тоже переступил порог. Проходя мимо кровати, она, не останавливаясь, выпустила из рук книгу, очки, стянула с плеч легкую шаль (уголок ее стек вниз и лег на пол), подошла к окну и только тогда обернулась.

Я остановился у стола, поставил на него бутылку и бокалы (они неровно звякнули) и долго не убирал руку, словно они вот-вот должны были ожить, спрыгнуть на пол и разбиться.

– Включи свет и закрой дверь, – сказала Мишель. – Посидим еще немного? Ты еще не сильно хочешь спать?

– Нет, – сказал я и помотал головой. – Совсем не хочу. Выспался днем, наверное.



И вот уже руки мои, суетясь, легко откупорили бутылку и сдвинули бокалы. Вот уже темная пряная жидкость, качнувшись, выплеснула через край-ай и, взбиваясь, зажурчала, полилась, поднялась, и прикоснулась к губам, языку, зубам, и лизнула пищевод, и тепло расплылась в желудке. Вот уже сигарета, выбитая из пачки, удобно легла привычной округлостью в привычно приоткрывшуюся щелку губ, и вибрирующая струйка дыма понеслась в проем растворенного окна, стопорясь и разбиваясь о стену свежего воздуха.
2022 г